Неточные совпадения
— Полно, батько, постыдись, — вступилась Аксинья Захаровна. — Про Фленушку ничего худого не слышно. Да и стала бы разве матушка Манефа с недоброй славой ее
в такой любви,
в таком приближенье держать? Мало ль чего не мелют пустые языки! Всех речей не переслушаешь; а тебе, старому человеку, девицу обижать грех: у самого дочери
растут.
«Уснула, — подумала Аксинья Захаровна. — Пускай ее отдохнет… Эка беда стряслась, и не чаяла я такой!.. Гляди-кась,
в черницы захотела, и что ей это
в головоньку втемяшилось?.. На то ли я ее родила да
вырастила?.. А все Максимыч!.. Лезет со своим женихом!..»
— Как отцу сказано, так и сделаем, — «уходом», — отвечала Фленушка. — Это уж моих рук дело, слушайся только меня да не мешай. Ты вот что делай: приедет жених, не прячься, не бегай, говори с ним, как водится, да словечко как-нибудь и вверни, что я, мол,
в скитах
выросла, из детства, мол, желание возымела Богу послужить, черну рясу надеть… А потом просись у отца на лето к нам
в обитель гостить, не то матушку Манефу упроси, чтоб она оставила у вас меня. Это еще лучше будет.
Осталась после Емельянихи сиротка, пятилетняя Даренка.
В отцовском ее дому давным-давно хоть шаром покати, еще заживо родитель растащил по кабакам все добро — и свое и краденое. Мать схоронили Христа ради, по приказу исправника, а сиротка осталась болтаться промеж дворов: бывало, где день, где ночь проведет, где обносочки какие ей Христа ради подадут, где черствым хлебцем впроголодь накормят, где
в баньку пустят помыться. Так и
росла девочка.
«Пущай его
растет, — решили бы мужики, —
в годы войдет, за мир
в рекруты пойдет, — плакать по нем будет некому».
Двумя-тремя годами Груня была постарше дочерей Патапа Максимыча, как раз
в подружки им сгодилась.
Вырастая вместе с Настей и Парашей, она сдружилась с ними. Добрым, кротким нравом, любовью к подругам и привязанностью к богоданным родителям так полюбилась она Патапу Максимычу и Аксинье Захаровне, что те считали ее третьей своей дочерью.
Понимал Патап Максимыч, что за бесценное сокровище
в дому у него подрастает. Разумом острая, сердцем добрая, ко всему жалостливая, нрава тихого, кроткого,
росла и красой полнилась Груня. Не было человека, кто бы, раз-другой увидавши девочку, не полюбил ее. Дочери Патапа Максимыча души
в ней не чаяли, хоть и немногим была постарше их Груня, однако они во всем ее слушались. Ни у той, ни у другой никаких тайн от Груни не бывало. Но не судьба им была вместе с Груней
вырасти.
Лежат те семена глубоко
в тайнике души, дожидаясь поры-времени, когда ребенок, возмужав,
вырастит, выхолит их доброй волей и свободным хотеньем…
Детей любила, да по-своему:
в неряшестве Спиридоновна беды не видала, а тукманки, думала она, детям нужны: умнее
растут…
За Волгой,
в лесах,
в Черной рамени, жил-был крестьянин, богатый мужик. У того крестьянина дочка
росла. Дочка
росла, красой полнилася. Сама белая, что кипень, волосы белокурые, а брови — черный соболь, глаза — угольки
в огне…
Свиделись они впервые на супрядках. Как взглянула Матренушка
в его очи речистые, как услышала слова его покорные да любовные, загорелось у ней на сердце, отдалась
в полон молодцу… Все-то цветно да красно до той поры было
в очах ее, глядел на нее Божий мир светло-радостно, а теперь мутятся глазыньки, как не видят друга милого. Без Якимушки и цветы не цветно цветут, без него и деревья не красно
растут во дубравушке, не светло светит солнце яркое, мглою-мороком кроется небо ясное.
Выросла Фленушка
в обители под крылышком родной матушки.
Росла баловницей всей обители, сама Манефа души
в ней не слышала. Но никто, кроме игуменьи, не ведал, что строгая, благочестивая инокиня родной матерью доводится резвой девочке. Не ведала о том и сама девочка.
А волки все близятся, было их до пятидесяти, коли не больше. Смелость зверей
росла с каждой минутой: не дальше как
в трех саженях сидели они вокруг костров, щелкали зубами и завывали. Лошади давно покинули торбы с лакомым овсом, жались
в кучу и, прядая ушами, тревожно озирались. У Патапа Максимыча зуб на зуб не попадал; везде и всегда бесстрашный, он дрожал, как
в лихорадке. Растолкали Дюкова, тот потянулся к своей лисьей шубе, зевнул во всю сласть и, оглянувшись, промолвил с невозмутимым спокойствием...
Нелюдно бывает
в лесах летней порою. Промеж Керженца и Ветлуги еще лесует [Ходить
в лес на работу, деревья ронить.] по несколько топоров с деревни, но дальше за Ветлугу, к Вятской стороне, и на север, за Лапшангу, лесники ни ногой, кроме тех мест, где липа
растет. Липу драть, мочало мочить можно только
в соковую [Когда деревья
в соку, то есть весна и лето.].
— Так нешто про табашное зелье это слово сказано
в Писании? — досадливо вмешался насупившийся Стуколов. — Аль не слыхали, что такое есть «корень горести
в выспрь прозябаяй»? Не слыхивал, откуда табак-от
вырос?
В воздухе таково легко да приятно, благоухание несказанное, цветочки цветут, травки
растут, зверки бегают…
Так промеж людей
в миру-то болтался: бедность, нужда, нищета,
вырос сиротой, самый последний был человек, а привел же вот Бог обителью править: без году двадцать лет игуменствую, а допрежь того
в келарях десять лет высидел…
Такой обед закатил отец Михаил… А приготовлено все было хоть бы Никитишне впору. А наливки одна другой лучше: и вишневка, и ананасная, и поляниковка, и морошка, и царица всех наливок, благовонная сибирская облепиха [Поляника, или княженика, — rubus arcticus; облепиха — hippophаё rhamnoides,
растет только за Уральскими горами.]. А какое пиво монастырское, какие меда ставленные — чудо. Таково было «учреждение» гостям
в Красноярском скиту.
— Ветлужское золото!.. Ха-ха-ха!.. Россыпи за Волгой!.. Ха-ха-ха!.. Не
растут ли там яблоки на березе, груши на сосне?.. Реки молочные
в кисельных берегах не текут ли?.. Ах ты, крестный, крестный, — уморил совсем!.. Ха-ха-ха!..
Чуть ли не
в одной Манефиной обители на кладбище и возле него
росли березы, рябины и черемуха.
Где ступит Яр-Хмель — там несеяный яровой хлеб
вырастает, глянет Ярило на чистое поле — лазоревы́ цветочки на нем запестреют, глянет на темный лес — птички защебечут и песнями громко зальются, нá воду глянет — белые рыбки весело
в ней заиграют.
Не того Стуколова, что видела недавно у Патапа Максимыча, не старого паломника, а белолицего, остроглазого Якимушки, что когда-то, давным-давно, помутил ее сердце девичье, того удалого добра молодца, без которого цветы не цветнó цвели, деревья не краснó
росли, солнышко
в небе сияло не радостно…
— А скажи-ка ты мне, болезный ты мой, такая ль теперь Настенька-то, шустрая да бойкая, как
росла у нас
в обители?
— Прекрати, — строго сказала Манефа. — У Василья Борисыча не столь грехов, чтоб ему целый веник надо было оплакать [У старообрядцев, а также и
в среде приволжского простонародья, держится поверье, что во время троицкой вечерни надо столько плакать о грехах своих, чтобы на каждый листочек, на каждый лепесток цветов, что держат
в руках, капнуло хоть по одной слезинке. Эти слезы
в скитах зовутся «
росой благодати». Об этой-то «
росе благодати» говорили там и
в троицкой псальме поется.].
Про холодные сиверы, про медвяные
росы и градобои слухó
в даже не было.
но нельзя думать, чтобы всех этих подкидышей приносили городецкие красавицы. Мудрено и то подумать, чтоб келейницам керженским, чернораменским обязан был Городец таким множеством найденышей. Иная тому причина: издавна повелось верст из-за сотни и больше свозить
в то село незаконных детей. Случалось, что бедные крепостные законных детей
в Городце подкидывали, чтобы вольными они
выросли.
Вспало на ум поромовским: рекрутов по теперешним временам требуют часто — вспоим, вскормим целым миром найденыша; как
вырастет он, да загудит над землей царский колокол [То есть объявлен будет рекрутский набор.], тотчас сдадим его
в рекруты.
— Христос с ним — пущай
растет, — говаривали мужики поромовские, —
в годы войдет,
в солдаты пойдет — плакать по нем будет некому.
В Поромове бабы не выли, мужики не задумывались — у них мирской захребетник
рос.
По утренней
росе,
в одних рубахах, опоясавшись шерстяными опоясками, досужие хозяйки ходят, бродят по огородам.
— Садись и ты… Чего стоять-то?.. Не
вырастешь, — сказал вошедшей
в боковушу игуменье сидевший за столом и раскладывающий по пачкам деньги Патап Максимыч.
— И
в раи Господне
росло древо смерти, и ходил змей,
в него же вселися диавол.
Вырастало то чадо
в страхе Божием, поучалось заповедя́ми Господними, со седьмого годочка грамоте научено от родителей — Божественному писанию, евангельскому толкованию.
— Слышали, матушка, слышали и немало потужили, — сказал Марко Данилыч. — Дунюшка у меня долгое время глаз осушить не могла. Подруги ведь, вместе
в вашей обители
росли, вместе обучались.
После того как Манефа спровадила Устинью Московку из Фленушкиных горниц, веселье не вдруг воротилось
в девичью беседу. Всем было как-то не по себе, особенно Дуне. Непривычна была она к тому, чтó видела и слышала. Когда девочкой
росла она
в Манефиной обители, ничего подобного она не видела, и немало дивилась теперь, отчего это завелись
в обители такие девицы.
— А
в доме хоть трава не
расти? — слегка покачав головой, спросила Никитишна.
Петр Степаныч совсем разошелся с Фленушкой. Еще на другой день после черствых именин, когда привелось ему и днем и вечером подслушивать речи девичьи, улучил он времечко тайком поговорить с нею. Самоквасов был прямой человек, да и Фленушка не того десятка, чтоб издалека да обходцем можно было к ней подъезжать с намеками. Свиделись они середь бела дня
в рощице, что подле кладбища
росла. Встретились ненароком.
В стороне, вдоль конца горки, три домика; между ними «сады», где, кроме объеденной червями черемухи да пары рябин, иных деревьев не
росло.
По кладбищу много травы
росло, и отец Родион решил: «Это сено мое, Игнатью с Ипатьем вступаться
в сию часть не подобает».
Сначала ничего, Божье благословенье под силу приходилось Сушиле,
росли себе да
росли ребятишки, что грибы после дождика, но, когда пришло время сыновей учить
в семинарии, а дочерям женихов искать, стал он су́против прежнего не
в пример притязательней.