А из себя видный, шадровит маленько, оспа побила, да с мужнина лица Настасье воду не пить; муж-от приглядится, Бог даст, как поживет с ним годик-другой…
Как у нашего волка Исколочены бока, Его били, колотили, Еле жива отпустили. А вот волка ведут, Что Микешкой зовут. У! у! у! Микешке волку Будет на холку! У! у! у! Не за то волка бьют, Что сер родился, А за то волка бьют, Что барана съел. Он коровушку зарезал, Свинье горло перегрыз. Ой ты, волк! Серый волк! Микешкина рожа На волка похожа. Тащи волка живьем, Колоти его дубьем.
— Мало ль на что, — отвечал Стуколов. — Шурфы бить, то есть пробы в земле делать, землю купить, коли помещичья, а если казенная, в Питере хлопотать, чтобы прииск за нами записали… Да и потом, мало ль на что денег потребуется. Золото даром не дается… Зарой в землю деньги, она и станет тебе оплачивать.
— И теперь знаю, что оно безо всякого сумнения, ты ведь только Фома неверный, — сказал Стуколов. — Нет, не поеду… не смогу ехать, головушки не поднять… Ох!.. Так и горит на сердце, а в голову ровно молотом бьет.
А между тем Сережа, играючи с ребятами, то меленку-ветрянку из лутошек состроит, то круподерку либо толчею сладит, и все как надо быть: и меленка у него мелет, круподерка зерно дерет, толчея семя на сбойну бьет. Сводил его отец в шахту [Колодезь для добывания руд.], а он и шахту стал на завалинке рыть.
В самом деле место тут каменистое. Белоснежным кварцевым песком и разноцветными гальками усыпаны отлогие берега речек, а на полях и по болотам там и сям торчат из земли огромные валуны гранита. То осколки Скандинавских гор, на плававших льдинах занесенные сюда в давние времена образования земной коры. За Волгой иное толкуют про эти каменные громады: последние-де русские богатыри, побив силу татарскую, похвалялись здесь бой держать с силой небесною и за гордыню оборочены в камни.
Для призыва к часовенной службе запрещенные колокола заменялись «билами» и «клепалами», то есть повешенными на столбах досками, в которые колотили деревянными молотками.
— В два часа за полночь велела я в било ударить, — отвечала мать Аркадия. — Когда собрались, когда что — в половине третьего пение зачали. А пели, матушка, утреню по минеи. У местных образов новы налепы горели, что к Рождеству были ставлены, паникадила через свечу зажигали.
Совсем рассвело. В сенях уставщицы раздался серебристый звон небольшого колокольчика. Ударили девять раз, затем у часовни послышался резкий звук деревянного била. Мерные удары его разносились по обители. Вдалеке по сторонам послышались такие же звуки бил и клепал из других обителей. Это был скитский благовест к часам.
Жених пополовел — в лице ни кровинки. Зарыдала Марья Гавриловна. Увели ее под руки. Гаврила Маркелыч совсем растерялся, захмелевший Масляников на сына накинулся, бить его вздумал. Гости один по другому вон. Тем и кончился Машин сговор.
Горе мне, увы мне во младой во юности! Хочется пожити — не знаю, как быти, Мысли побивают, к греху привлекают. Кому возвещу я гибель, мое горе? Кого призову я со мной слезно плакать? Горе мне, увы мне по юности жити — Во младой-то юности мнози борют страсти. Плоть моя желает больше согрешати. Юность моя, юность, младое ты время, Быстро ты стрекаешь, грехи собираешь. Где бы и не надо — везде поспеваешь, К Богу ты ленива, во греху радива, Тебе угождати — Бога прогневляти!..
Зевая и лениво всей пятерней почесывая в затылке, из кельи уставщицы Аркадии выползла толстая, рябая, с подслеповатыми гноившимися глазами канонница. Неспешным шагом дошла она до часовенной паперти и перед иконой, поставленной над входной дверью, положила семипоклонный начал… Потом медленно потянулась к полке, взяла с нее деревянный молот и ударила в било… Заутреня!
Сначала в било ударяют медленно, потом скорей и громче, с повышением и понижением звуков и разными переливами, что зависит от более или менее сильного удара молотом.
Не нарадуются православные, любуясь на пышные всходы сочной озими, на яркую зелень поднимающейся яри. О том только и молят, о том только и просят Господа — даровал бы он хлебу совершение, засухой бы не пожег, дождями бы не залил, градом бы не побил надежду крестьянскую.
Простясь со знахаркой, бегом пустилась Таня по поляне, направляясь к Манефиной обители… Но когда бежала она мимо часовни, рябая звонариха Катерина колотила уж в свои била и клепалы, сзывая келейниц к заутрене.
И на тот самый день [1 сентября 1743 года.] палачи на площади резали языки у Степана Васильича с сыном и били их кнутом; резали язык и первой петербургской красавице Наталье Федоровне и, взвалив ее нá плечи дюжего мужика, полосовали кнутом нежное, всенародно обнаженное тело…
— Известно, не даст, — согласилась Фленушка. — От него не уйдешь… Вы хорошенько жениха-то пугайте, обвенчаешься, мол, не в пример дешевле разделаешься. Ну, мол, побьет тебя маленько Чапурин, поколотит… Без этого уж нельзя, а потом, мол, и гнев на милость положит.
Другой подросток, а иногда и сам «поводырь» во время пляски медведя бьет в барабан, то есть в лукошко.], и пойдет у братчиков шумная потеха над зверем.
— Эй, кто там! — зычным голосом крикнул Чапурин. — Беги к Манефе за стаканами да молви ей, спа́сеннице: «Гости, мол, пьют да посуду бьют, а кому-де то не мило, того мы и в рыло!..» Больше бы посуды присылала — рука, мол, у братца расходилась!.. Знай наших, понимай своих!..
Снова саратовец заполнил шампанским стаканы. Патапу Максимычу «Чарочку» беседа запела. Пели и здравствовали Марку Данилычу, Михайле Васильичу, Ивану Григорьичу и всем гостям по очереди. И за всякого пили и за всякого посуду били, много вина и нá пол лили. И не одной дюжины стаканов у Манефы как не бывало.
Дрожа от злости и ревности, выдвинулась вперед Устинья. Еще минута, и осрамила бы она Парашу словами, побила бы, может статься, и руками. Фленушка стала меж них.
— Быть тебе, Васенька, битому, быть тебе, голубчик, колоченному, — с усмешкой сказал Семен Петрович. — О том, как бить тебя станут, ты теперь и задумался… Правду аль нет говорю?.. Ну-ка, скажи, только смотри, уговор пуще денег, не вертись, не отлынивай, сказывай всю правду… Что у тебя на мыслях лежит? Побоев боишься?.. Трусишь?.. Так ли?..
— Ну, в землю-то он тебя не закопает, — усмехнулся Семен Петрович. — Побить побьет — без этого нельзя, а после все-таки смилуется, потому что ведь одна у него дочь-то. Пожалеет тоже! Своя кровь, свое рожденье! Да и тебя, как видно, он возлюбил…
— Встарь таки дела бывали, что жен мужья бивали, а теперь сплошь да рядом живет, что жена мужа бьет, особенно как пьяненький пóд руку попадет, — подхватила Дуняша.
— Мошенник народ, — сказал он. — Много уменья, много терпенья надобно с ними иметь! С одной стороны — народ плут, только и норовит обмануть хозяина, с другой стороны — урезный пьяница. Страхом да строгостью только и можно его в руках держать. И не бей ты астраханского вора дубьем, бей его лучше рублем — вычеты постанови, да после того не спускай ему самой последней копейки; всяко лыко в строку пускай. И на того не гляди, что смиренником смотрит. Как только зазнался который, прижми его при расчете.
Фленушка одна говорит. Тарантит, ровно сойка [Сойка — лесная птица, Corvus glandarius.], бьет языком, ровно шерстобит струной. Василий Борисыч с Парашей помалкивают. А ночь темней и темней надвигается, а в воздухе свежей и свежей.
— Значит, по-вашему: стакан жениху в церкви о́ пол бить да ногой черепки топтать… — сказал Сушило. — Бесчинно и нелепо, государь мой!.. Вы этак, пожалуй, захотите, чтоб после венца невесте в церкви и косу расплетали и гребень в медово́й сыте мочили, да тем гребнем волоса ей расчесывали.
Не надивится Патап Максимыч, глядя на богато разубранные комнаты Алексея Трифоныча. Бронза, зеркала, ковры, бархаты, цветы — ничем не хуже колышкинских. И все так ново, так свежо, так ярко, все так и бьет в глаза… И это дом поромовского токаря, дом погорельца, что прошлой зимой нанимался к нему в работники!.. Ночи темней сумрачные взоры Чапурина.
Как завидела рябая звонариха Катерина часовню, благим матом к ней кинулась и, взбежав на паперть, изо всей мочи принялась колотить в «било» и «великое древо», в «малое древо» и в железное «клепало» и колотила в них без толку, как попало.
— Что правда, то правда, — молвил Патап Максимыч. — Счастья Бог ей не пошлет… И теперь муженек-от чуть не половину именья на себя переписал, остальным распоряжается, не спросясь ее… Горька была доля Марьи Гавриловны за первым мужем, от нового, пожалуй, хуже достанется. Тот по крайности богатство ей дал, а этот, году не пройдет, оберет ее до ниточки… И ништо!.. Вздоров не делай!.. Сама виновата!.. Сама себя раба бьет, коль не чисто жнет. А из него вышел самый негодящий человек.
Разбойники его пытать — уж чего они над ним не творили: и били-то его всячески, и арапником-то стегали, и подошвы-то на бересте палили, и гвозди-то под ногти забивали…
— Сами, что ли, деньги-то тебе в карман влезут? — крикнул он, выпрямясь во весь рост. — Сорока, что ли, тебе их на хвосте принесет?.. Мямля ты этакой, рохля!.. Мог бы на весь свет загреметь, а ему по скитам шляться да с девками по крюкам петь!.. Бить-то тебя некому!
— Нельзя, нельзя! — передразнила его Фленушка. — Бить-то тебя некому!.. Женись-ка вот на мне, так я тебе волосы-то повыдергаю да и глаза-то бесстыжие исцарапаю… Женись в самом деле, Петинька!.. — шаловливо прибавила она нежным голосом. — Уж я ли б над тобой не потешилась?
Ох, не помню я эту песню, помню только немного. Пел козак про пана про Ивана: Ой, пане, ой, Иване!.. Умный пан много знает… Знает, что ястреб в небе летает, ворон побивает… Ой, пане, ой, Иване!.. А того ж пан не знает, Как на свете бывает, — Что у гнезда и ворона ястреба побивает…
Стенька слушал с довольной улыбкой, другие сердились и яро возражали, но Борька всех побивал. Исанка давно заметила, — он везде искал спора, чтобы упражняться в диалектике, изучать психологию спорящих и — наслаждаться своим превосходством.
Онуфрий (грустно). Не смейтесь, дети мои, над несчастным Онуфрием. Ему грустно. Люди гонят его, как пророка, и даже побивают камнями; но он верит: есть в мире тишина. Иначе как бы могли судить у мирового за нарушение тишины и порядка!