— Какие шутки! — на всю комнату крикнул Макар Тихоныч. — Никаких шуток нет. Я, матушка, слава тебе Господи, седьмой десяток правдой живу, шутом сроду не бывал… Да что с тобой, с бабой, толковать — с родителем лучше решу… Слушай, Гаврила Маркелыч, плюнь на Евграшку, меня возьми в зятья — дело-то не в пример будет ладнее. Завтра же за Марью Гавриловну дом запишу, а опричь того пятьдесят тысяч капиталу чистоганом вручу… Идет, что ли?
Ты это понимай, как оно есть, Гаврила Маркелыч: все будет записано на девицу Марью Гавриловну Залетову, значит, если паче чаяния помрет бездетна, тебе в род пойдет…
— Да так-то оно так, сударыня, — сказала, взглянув на Марью Гавриловну и понизив голос, Манефа. — К тому только речь моя, что, живучи столько в обители, ни смирению, ни послушанию она не научилась… А это маленько обидно. Кому не доведись, всяк осудить меня может: тетка-де родная, а не сумела племянницу научить. Вот про что говорю я, сударыня.
— Да пишите, пишите скорее, — с живостью заговорила Фленушка, ласкаясь и целуя Марью Гавриловну. — Хоть маленько повеселей с ними будет, а то совсем околеешь с тоски. Миленькая Марья Гавриловна, напишите сейчас же, пожалуйста, напишите… Ведь и вам-то будет повеселее… Ведь и вы извелись от здешней скуки… Голубушка… Марья Гавриловна!
— На вас-то?.. Что вы?.. Что вы? — подхватила Фленушка, махая на Марью Гавриловну обеими руками. — Полноте!.. Как это возможно?.. Да он будет рад-радехонек, сам привезет дочерей да вам еще кланяться станет. Очень уважает вас. Посмотрели бы вы на него, как кручинился, что на именинах-то вас не было… Он вас маленько побаивается…
Проводив Марью Гавриловну, Фленушка повертелась маленько вкруг Манефиной постели и шмыгнула в свою горницу. Там Марьюшка сидела за пяльцами, дошивала подушку по новым узорам.
— Знаю я их лучше вас, — строго промолвила Манефа. — Чуть недогляди, тотчас бесовские игрища заведут… Плясание пойдет, нечестивое скакание, в долони плескание и всякие богомерзкие коби [Волхование, погань, скверность.]. Нечего рыло-то кривить, — крикнула она на Марью головщицу, заметив, что та переглянулась с Фленушкой. — Телегу нову работную купили? — обратилась Манефа к казначее.
В таком тяжком раздумьи увидел Алексей Марью Гавриловну. Умильным взором и блеском непомеркшей красоты пригрела она изболевшее его сердце… Просияло на темной душе его.
Христом Богом велел Патап Максимыч просить Марью Гавриловну — дала бы посланному письмо к городскому лекарю, что вылечил Манефу, звала бы скорей его в Осиповку.
Опомнился Алексей. Вскочил в тележку, во весь опор помчался за похоронным поездом и, догнав, поехал сзади всех… Влекло вперед, хотелось взглянуть на Марью Гавриловну, но гроб не допускал.
И закипела злость в душе Алексеевой. Злость на Марью Гавриловну, так недавно еще царившую над его думами, над его помыслами. Но, злобясь на коварную вдову, только вспомнит про очи ее соколиные, про брови ее соболиные, про высокую грудь лебединую, про стан высокий да стройный, что твоя сосенка, так и осыплет его мурашками, трепетно забьется горячее сердце, замрет — и незваные слезы на глаза запросятся.
Нарочно спрашивал я письмом Марью Гавриловну, не пожелает ли к тому делу приставить известного мне надежного человека, да такого, что я бы ручаться готов со всяким моим удовольствием; да тут вышла неудача.
— Не мое дело, — ответила Таня, — а моей «сударыни». Благодетельница моя, мать родная, может, слыхала ты про купчиху Масляникову, про Марью Гавриловну, что живет в Манефиной обители?..
Не целят корни и травы Марью Гавриловну, нет ни малого от них облегченья. Не раз бегала Таня на Каменный Вражек, не раз приносила новые снадобья от знахарки и клала их под постель Марьи Гавриловны либо в воду, что приносила умываться ей… Пользы не виделось.
Сбить Марью Гавриловну, отговорить ее от задуманной перемены в жизни игуменья не успела бы, но без неприятностей, без неудовольствий дело не обошлось бы.
Много рассказывала Таня про елфимовскую знахарку, так хвалила кротость ее и доброхотство, с каким великую пользу чинит она людям безо всякой корысти. Суеверный страх покинул Марью Гавриловну, захотелось ей узнать от Егорихи, какая будет ей судьба в новом замужестве. Но в скит знахарку позвать невозможно; келейницы и близко не подпустят. Надо самой идти. Таня взялась устроить свиданье с Егорихой.
Он присушил, он вражьим колдовством приворожил к себе Марью Гавриловну…» И вспоминает Таня все, что прежде слыхала от людей про любовную присуху, приворотные корешки и другие волшебные чары.
— Полно ты, полно!.. Эк, что выдумала!.. Придет же такое в голову!.. Да о чем же плакать-то?.. Что и в самом деле?.. Ну как не стыдно?.. — уговаривал Алексей Марью Гавриловну, а она, крепко прижавшись к плечу его, так и заливалась слезами.
— В уме ль ты, Фленушка?.. — с жаром возразила Манефа. — Точно не знаешь, что пение Марьей только у нас и держится?.. Отпусти я ее, такое пойдет козлогласование, что зажми уши да бегом из часовни… А наша обитель пением и уставной службой славится… Нет, Марью нельзя, и думать о том нечего…
— Нет… келейничать и клиросом править Марью успех не возьмет, — сказала Манефа. — Попрошу Виринеюшку, отдала бы мне в келейницы свою Евдокею. Ты в ключах будешь, а она в келье прибирать да за мной ходить.
— Как водится, — отвечал Патап Максимыч. — Как гостили мы у Манефы, так слышали, что она чуть не тайком из Комарова с ним уехала; думал я тогда, что Алешка, как надо быть приказчику, за хозяйкой приезжал… А вышло на иную стать — просто выкрал он Марью Гавриловну у нашей чернохвостницы, самокрутку, значит, сработал… То-то возрадуется наша богомолица!.. Таких молитв начитает им, что ни в каком «часовнике», ни в каком псалтыре не найдешь… Вот взбеленится-то!.. Ха-ха-ха!
Собираются деви́цы во един круг и с песнями идут вереницей из деревни собирать иван-да-марью, любовную траву и любисток [Иван-да-Марья — Viola tricolor.
Ольга пошла в церковь и взяла с собою Марью. Когда они спускались по тропинке к лугу, обеим было весело. Ольге нравилось раздолье, а Марья чувствовала в невестке близкого, родного человека. Восходило солнце. Низко над лугом носился сонный ястреб, река была пасмурна, бродил туман кое-где, но по ту сторону на горе уже протянулась полоса света, церковь сияла, и в господском саду неистово кричали грачи.
Княгиня-то и отпустила с ними нашу Марью Николаевну, а то хоть бы и ехать-то ей не с кем: с одной горничной княгиня ее отпустить не желала, а сама ее везти не может, — по Москве, говорят, в карете проедет, дурно делается, а по здешним дорогам и жива бы не доехала…
Думает про невесту, думает про Веденеева, про тюленя́, про Морковникова, про Брайтона и про Марью Ивановну, но ни над чем не может остановиться, ни над каким предметом не может сосредоточиться…
— Ну, наша Вера Васильевна уродилась, видно, не в батюшку, — рассуждал Лука «от свободности». — Карахтер у нее бедовый, вся в матушку родимую, Марью Степановну, выйдет по карахтеру-то, когда девичья-то скорость с нее соскочит… Вон как женихом-то поворачивает, только успевай оглядываться. На што уж, кажется, Миколай-то Иваныч насчет словесности востер, а как барышня поднимет его на смешки, — только запыхтит.
С лёгкостью юноши он бежит через топкие мари, карабкается по скалам, пробирается сквозь стланиковые заросли, не чувствует ушибов, царапин на лице – всё подчинено этой страсти.
С лёгкостью юноши он бежит через топкие мари, карабкается по скалам, пробирается сквозь стланиковые заросли, не чувствует ушибов, царапин на лице – всё подчинено этой страсти.
Болотистыми марями и через каменные, скалистые нагромождения горных хребтов брели усталые путники.
По направлению к сопкам, среди которых выделялась своим острым верхом одна, похожая на маяк, расстилалась обширная марь, занесённая снегом.