Неточные совпадения
— Люблю, — шептал пьяный старик, не выпуская моей руки. — Ах, люблю… Именно хорош этот молодой стыд… эта невинность и девственность просыпающейся мысли. Голубчик, пьяница Селезнев
все понимает… да! А
только не забудьте, что канатчик-то все-таки повесился. И какая хитрая штука: тут бытие, вившее свою веревку несколько лет, и тут же небытие, повешенное на этой самой веревке. И притом какая деликатность: пусть теперь другие вьют эту проклятую веревку… хе-хе!
Мне почему-то показалось, что из
всей «академии»
только этот Пепко отнесся ко мне с какой-то скрытой враждебностью, и я почувствовал себя неловко. Бывают такие встречи, когда по первому впечатлению почему-то невзлюбишь человека. Как оказалось впоследствии, я не ошибся: Пепко возненавидел меня с первого раза, потому что по природе был ревнив и относился к каждому новому человеку крайне подозрительно. Мне лично он тоже не понравился, начиная с его длинного носа и кончая холодной сырой рукой.
— Ну, что же из этого? — сурово спросил Фрей, посасывая свою трубочку. — У каждого есть своя веревочка, а
все дело
только в хронологии…
Чтобы поправить свою неловкость с первой рюмкой, я выпил залпом вторую и сразу почувствовал себя как-то необыкновенно легко и почувствовал, что люблю
всю «академию» и что меня
все любят. Главное,
все такие хорошие… А машина продолжала играть, у меня начинала сладко кружиться голова, и я помню
только полковника Фрея, который сидел с своей трубочкой на одном месте, точно бронзовый памятник.
Последняя гипотеза была очень невыгодна для меня, но я почему-то счел неудобным оспаривать ее, кажется, даже подтвердил ее, мысленно выделив
только самого себя. Да, да, именно так
все было, и я отлично помнил, как Пепко держал меня за пуговицу.
Я заметил, что Пепко под влиянием аффекта мог достигнуть высоких красот истинного красноречия, и впечатление нарушалось
только несколько однообразной жестикуляцией, — в распоряжении Пепки был
всего один жест: он как-то смешно совал левую руку вперед, как это делают прасолы, когда щупают воз с сеном.
— Э, вздор! Можешь надеть мои ботинки и мои штаны. Если тебя смущает твоя пестрая визитка, то пусть другие думают, что ты оригинал:
все в черном, а ты не признаешь этого по твоим эстетическим убеждениям.
Только и
всего…
— Я тебе открою секрет не
только репортерского писания, но и всякого художественного творчества: нужно считать себя умнее
всех… Если не можешь поддерживать себя в этом настроении постоянно, то будь умнее
всех хотя в то время, пока будешь сидеть за своим письменным столом.
«Академия» тоже встретила меня равнодушно, точно я
всю жизнь
только и делал, что писал отчеты о заседаниях Энтомологического общества.
— Как ничего?.. А что скажут господа ученые, о которых я писал? Что скажет публика?.. Мне казалось, что глаза
всей Европы устремлены именно на мой несчастный отчет…
Весь остальной мир существовал
только как прибавление к моему отчету. Роженица, вероятно, чувствует то же, когда в первый раз смотрит на своего ребенка…
Меня поражала прежде
всего его изумительная аккуратность — аккуратность настоящего старого газетного солдата, который знал
только одно, что «газета не ждет».
Все разговоры были переговорены, интересы исчерпаны, откровения сделаны — оставалось
только скучать.
Нужно было
только перенести
все это на бумагу, чтобы и читатель увидел и почувствовал величайшее чудо, которое открывается каждым восходящим солнцем и к которому мы настолько привыкли, что даже не замечаем его.
Бледная северная зелень-скороспелка, бледные северные цветики, контрастирующая траурная окраска вечно зеленого хвойного леса с его молитвенно-строгими готическими линиями, унылая средне-русская равнина с ее врачующим простором, разливы могучих рек, —
все это
только служило дополнением могучей южной красоты, горевшей тысячью ярких живых красок-цветов, смуглой, кожистой, точно лакированной южной зеленью, круглившимися купами южных деревьев.
— Молодой человек, ведь вам к экзамену нужно готовиться? — обратился он ко мне. — Скверно… А вот что: у вас есть богатство. Да… Вы его не знаете, как
все богатые люди: у вас прекрасный язык. Да… Если бы я мог так писать, то не сидел бы здесь. Языку не выучишься — это дар божий… Да. Так вот-с, пишете вы какой-то роман и подохнете с ним вместе. Я не говорю, что не пишите, а
только надо злобу дня иметь в виду. Так вот что: попробуйте вы написать небольшой рассказец.
Все наперерыв строили планы нового образа жизни и советовали друг другу что-нибудь. Меньше
всего каждый думал, кажется,
только о самом себе. Товарищеское великодушие выразилось в самой яркой форме. В портерной стоял шум и говор.
Психология Пепки отличалась необыкновенно быстрыми переходами от одного настроения к другому, что меня не
только поражало, но до известной степени подчиняло. В нем был какой-то дремавший запас энергии, именно то незаменимое качество, когда человек под известным впечатлением может сделать что угодно. Конечно,
все зависело от направления этой энергии, как было и в данном случае.
— Совершенно серьезно… Ведь это
только кажется, что у них такие же руки и ноги, такие же глаза и носы, такие же слова и мысли, как и у нас с тобой. Нет, я буду жить
только для того, чтобы такие глаза смотрели на меня, чтобы такие руки обнимали меня, чтобы такие ножки бежали ко мне навстречу. Я не могу
всего высказать и мог бы выразить свое настроение
только музыкой.
— А знаешь, как образовалась эта высшая порода людей? Я об этом думал, когда смотрел со сцены итальянского театра на «
весь Петербург», вызывавший Патти… Сколько нужно чужих слез, чтобы вот такая патрицианка выехала в собственном «ланде», на кровных рысаках. Зло, как ассигнация, потеряло всякую личную окраску, а является
только подкупающе-красивой формой. Да, я знаю
все это и ненавижу себя, что меня чаруют вот эти патрицианки… Я их люблю, хотя и издали. Я люблю себя в них…
Ты не знаешь простой истины, что человеку
только стоит захотеть, и он
все может сделать.
— Вот и девятая верста, — ворчит Пепко, когда мы остановились на Удельной. — Милости просим, пожалуйте… «Вы на чем изволили повихнуться? Ах да, вы испанский король Фердинанд, [Вы на чем изволили повихнуться? Ах да, вы испанский король Фердинанд. — У Гоголя в «Записках сумасшедшего» Поприщин воображал себя испанским королем Фердинандом.] у которого украли маймисты сивую лошадь. Пожалуйте»… Гм…
Все там будем, братику, и это
только вопрос времени.
Миловидная девушка
только улыбнулась, а с ней вместе улыбнулось и
все остальное — и парк, и озеро, и даже наша лачуга в Третьем Парголове.
— Теперь остается
только выработать программу жизни на лето, — говорил Пепко, когда
все кончилось. — Нельзя же без программы… Нужно провести определенную идею и решить коренной вопрос, чему отдать преимущество: телу или духу.
Благодаря некоторым вольностям дачного существования мы знали
всю подноготную не
только наших соседей, но и
всех вообще: кто и где служит, сколько членов семьи, какой порядок жизни, даже какие добродетели и недостатки.
Я два раза делал попытку прекратить это безобразие, но добился как раз обратных результатов. Васька
только ждал реплики и обрушил
все негодование на меня.
Начались формальные переговоры, причем Васька выговорил себе свободное отступление. Но
только он слез с крыши, как неприятель нарушил
все условия, — и староста и городовой точно впились в Ваську и нещадно поволокли в карц.
Я знал, как много людей изживают
всю жизнь с этой дешевенькой философией и получают счастливые завтра
только там, после смерти.
Да, так я познакомился с ней и
только по сравнении оценил
все достоинства нашей собственной славянской женщины.
А так как любовь составляет центральный пункт в нашей жизни, то естественно, что
только отсюда должно проистекать
все остальное.
— Ты забыл
только одно, Пепко:
все вы, мужчины, подлецы… — говорила Мелюдэ, задыхаясь от хохота. — Особенно мне нравятся вот такие проповедники, как ты. Ведь хорошие слова так дешево стоят…
— Мелюдэ… Физиологи делают такой опыт: вырезают у голубя одну половину мозга, и голубь начинает кружиться в одну сторону, пока не подохнет. И Мелюдэ тоже кружится… А затем она очень хорошо сказала относительно подлецов: ведь в каждом из нас притаился неисправимый подлец, которого мы так тщательно скрываем
всю нашу жизнь, — вернее,
вся наша жизнь заключается в этом скромном занятии. Из вежливости я говорю
только о мужчинах… Впрочем, я, кажется, впадаю в философию, а в большом количестве это скучно.
— Нет, уж я это знаю… оставь. Теперь одно спасенье — бежать.
Все великие люди в подобных случаях так делали…
Только дело в том, что и для трагедии нужны деньги, а у меня, кроме нескольких крейцеров и кредита в буфете, ничего нет.
Этот смех меня ободрил, и я уже начинал придумывать смешное, а девушка опять смеялась, смеялась больше потому, что стояла такая дивная белая ночь, что ей, девушке, было
всего восемнадцать лет, что кавалер делал героические усилия быть остроумным, что вообще при таких обстоятельствах ничего не остается, как
только смеяться.
Я
весь задрожал при той мысли, что на мой вопрос Наденька
только пожмет плечами и улыбнется, как улыбнулась давеча.
Это, очевидно, был бред сумасшедшего. Я молча взял Любочку за руку и молча повел гулять. Она сначала отчаянно сопротивлялась, бранила меня, а потом вдруг стихла и покорилась. В сущности она от усталости едва держалась на ногах, и я боялся, что она повалится, как сноп. Положение не из красивых, и в душе я проклинал Пепку в тысячу первый раз. Да, прекрасная логика: он во
всем обвинял Федосью, она во
всем обвиняла меня, — мне оставалось
только пожать руку Федосье, как товарищу по человеческой несправедливости.
Это была ложь, но в данный момент я так верил в себя, что маленькая хронологическая неточность ничего не значила, — пока я печатал
только рассказики у Ивана Иваныча «на затычку», но скоро, очень скоро
все узнают, какие капитальные вещи я представлю удивленному миру.
Вся разница между нами
только в том, что я избалован женщинами…
Все остальное будет
только фоном, подробностями, светотенью, а главное — она, которая выйдет в ореоле царицы.
Прежде
всего, недоставало высокой нравственной чистоты, той чистоты, которую можно сравнить
только с чистотой драгоценного металла, гарантированного природой от опасности окисления.
Все эти рамочки, шаблоны и трафареты существуют
только для жалкой посредственности…
— Тема? Тьфу… Знаешь, чем
все кончится: я убегу в Америку и осную там секту ненавистников женщин. В члены будут приниматься
только те, кто даст клятву не говорить ни слова с женщиной, не смотреть на женщину и не думать о женщине.
— А, черт,
все равно… Катай Ивану Иванычу.
Только название нужно другое… Что-нибудь этакое, понимаешь, забористое: «На волосок от погибели», «Бури сердца», «Тигр в юбке». Иван Иваныч с руками оторвет…
Но даже в замысле мне
все это казалось жалким предательством, почти изменой, потому что
все это было
только сделкой и подлаживаньем.
В этом своем, как бы оно мало ни было, заключается
весь автор; разница
только в степени.
Раз я сидел и писал в особенно унылом настроении, как пловец, от которого бежит желанный берег
все дальше и дальше. Мне опротивела моя работа, и я продолжал ее
только из упрямства.
Все равно нужно было кончать так или иначе. У меня в характере было именно упрямство, а не выдержка характера, как у Пепки. Отсюда проистекали неисчислимые последствия, о которых после.
В сенях было темно, и Спирька успокоился
только тогда, когда при падавшем через дверь свете увидел спавшего Фрея, Гришука и Порфира Порфирыча.
Все спали, как зарезанные. Пепко сделал попытку разбудить, но из этого ничего не вышло, и он трагически поднял руки кверху.
Через час
вся компания сидела опять в садике «Розы», и опять стояла бутылка водки, окруженная разной трактирной снедью.
Все опохмелялись с каким-то молчаливым ожесточением, хлопая рюмку за рюмкой. Исключение представлял
только один я, потому что не мог даже видеть, как другие пьют. Особенно усердствовал вернувшийся с безуспешных поисков Порфир Порфирыч и сейчас же захмелел. Спирька продолжал над ним потешаться и придумывал разные сентенции.
При
всем желании дать основательный ответ на этот наивный вопрос, я
только должен был пожать плечами. Мы говорили на двух разных языках.
И ведь это
только так кажется, что
все это пока, так, до поры до времени, а настоящее еще будет там, впереди, — ничего не будет, кроме деликатной перемены одной дыры на другую.