Неточные совпадения
Никто не помнил, когда он поселился на Ключевском заводе, да и
сам он забыл об
этом.
Когда впоследствии
эта фамилия вошла в силу и добилась дворянства, то и
самую фамилию перекрестили в Устюжаниновых.
Сами Устюжаниновы тоже считались «по старой вере», и
это обстоятельство помогло быстрому заселению дачи.
Часть кабацкой публики столпилась около
этого крылечка, потому что в кабаке было уж очень людно и не вдруг пробьешься к стойке, у которой ловко управлялась
сама Рачителиха, видная и гладкая баба в кумачном сарафане.
У закостеневшего на заводской работе Овсянникова была всего единственная слабость, именно
эти золотые часы. Если кто хотел найти доступ в его канцелярское сердце, стоило только завести речь об его часах и с большею или меньшею ловкостью похвалить их.
Эту слабость многие знали и пользовались ею
самым бессовестным образом. На именинах, когда Овсянников выпивал лишнюю рюмку, он бросал их за окно, чтобы доказать прочность. То же
самое проделал он и теперь, и Нюрочка хохотала до слез, как сумасшедшая.
Когда
эта записочка прилетела на Урал, то последовала немедленная резолюция: выбрать из числа заводских школьников десять лучших и отправить их в Париж, где проживал тогда
сам Устюжанинов.
Это был какой-то блестящий и фантастический сон, который разбился потом
самым безжалостным образом.
Ганна
сама этого пожелала и выбрала Лукерью.
Эта кобыла ходила за хозяином, как собака, и Морок никогда ее не кормил: если захочет жрать, так и
сама найдет.
— У меня в позапрошлом году медведь мою кобылу хватал, — рассказывал Морок с самодовольным видом. — Только и хитра скотинка,
эта кобыла
самая… Он, медведь, как ее облапит, а она в чащу, да к озеру, да в воду, — ей-богу!.. Отстал ведь медведь-то, потому удивила его кобыла своею догадкой.
«Три пьяницы» вообще чувствовали себя прекрасно, что бесило Рачителиху, несколько раз выглядывавшую из дверей своей каморки в кабак. За стойкой управлялся один Илюшка, потому что днем в кабаке народу было немного, а набивались к вечеру. Рачителиха успевала в
это время управиться около печи, прибрать ребятишек и вообще повернуть все свое бабье дело, чтобы вечером уже
самой выйти за стойку.
Это участие растрогало Рачителиху, и она залилась слезами. Груздев ее любил, как разбитную шинкарку, у которой дело горело в руках, — ключевской кабак давал
самую большую выручку. Расспросив, в чем дело, он только строго покачал головой.
Услужливая Таисья заставила Мухина проделать
эту раскольничью церемонию, как давеча Нюрочку, и старуха взяла сына за голову и, наклоняя ее к
самому полу, шептала...
Обедали все свои. В дальнем конце стола скромно поместилась Таисья, а с ней рядом какой-то таинственный старец Кирилл.
Этот последний в своем темном раскольничьем полукафтанье и с подстриженными по-раскольничьи на лбу волосами невольно бросался в глаза. Широкое, скуластое лицо, обросшее густою бородой, с плутоватыми темными глазками и приплюснутым татарским носом, было типично
само по себе, а пробивавшаяся в темных волосах седина придавала ему какое-то иконное благообразие.
Когда железная рука Спирьки ухватила Самойлу Евтихыча за ворот чекменя, всем стало ясно, что самосадскому набобу несдобровать, и всех яснее
это понимал и чувствовал
сам Самойло Евтихыч.
— Чего не может быть: влоск
самого уходили… Страшно смотреть: лица не видно, весь в крови, все платье разорвано.
Это какие-то звери, а не люди! Нужно запретить
это варварское удовольствие.
Груздев отнесся к постигшему Самосадку позору с большим азартом, хотя у
самого уже начинался жар.
Этот сильный человек вдруг ослабел, и только стоило ему закрыть глаза, как сейчас же начинался бред. Петр Елисеич сидел около его кровати до полночи. Убедившись, что Груздев забылся, он хотел выйти.
Этот последний служил предметом общей зависти, как
самый лучший: к горе выдавался такой ловкий мысок, почти кругом обойденный р.
Наташка
сама понимала свое положение, да и пора понимать: девке на двадцать второй год перевалило, а
это уж перестарком свахи зовут.
Оставалось докосить мокрый лужок к
самой реке, но Наташка откладывала
эту работу: трава по мокрым местам жесткая, а она косила босая.
— Лука Назарыч, вы напрасно так себя обеспокоиваете, — докладывал письмоводитель Овсянников,
этот непременный член всех заводских заседаний. — Рабочие
сами придут-с и еще нам же поклонятся… Пусть теперь порадуются, а там мы свое-с наверстаем. Вон в Кукарских заводах какую уставную грамоту составили: отдай все…
Петр Елисеич был другого мнения, которое старался высказать по возможности в
самой мягкой форме. В Западной Европе даровой крепостной труд давно уже не существует, а между тем заводское дело процветает благодаря машинам и улучшениям в производстве. Конечно, сразу нельзя обставить заводы, но постепенно все устроится. Даже будет выгоднее и для заводов
эта новая система хозяйства.
— Первая причина, Лука Назарыч, что мы не обязаны будем содержать ни сирот, ни престарелых, ни увечных, — почтительнейше докладывал Овсянников. — А побочных сколько было расходов: изба развалилась, лошадь пала, коровы нет, — все
это мы заводили на заводский счет, чтобы не обессилить народ. А теперь пусть
сами живут, как знают…
У Таисьи все хозяйство было небольшое, как и
сама изба, но зато в
этом небольшом царил такой тугой порядок и чистота, какие встречаются только в раскольничьих домах, а здесь все скрашивалось еще монастырскою строгостью.
А Таисья в
это время старалась незаметно выпроводить своих учеников, чтобы
самой в сумерки сбегать к Гущиным, пока брательники не пришли с фабрики, — в семь часов отбивает Слепень поденщину, а к
этому времени надо увернуться.
— А видела лошадь-то у избы Пимки Соболева? Он
самый и есть… Ужо воротятся брательники, так порешат его…
Это он за Аграфеной гонится.
Не успели они кончить чай, как в ворота уже послышался осторожный стук:
это был
сам смиренный Кирилл… Он даже не вошел в дом, чтобы не терять напрасно времени. Основа дал ему охотничьи сани на высоких копылах, в которых
сам ездил по лесу за оленями. Рыжая лошадь дымилась от пота, но
это ничего не значило: оставалось сделать всего верст семьдесят. Таисья
сама помогала Аграфене «оболокаться» в дорогу, и ее руки тряслись от волнения. Девушка покорно делала все, что ей приказывали, — она опять вся застыла.
— К
самому сердцу пришлась она мне, горюшка, — плакала Таисья, качая головой. — Точно вот она моя родная дочь… Все терпела, все скрывалась я, Анфиса Егоровна, а вот теперь прорвало… Кабы можно, так на себя бы, кажется, взяла весь Аграфенин грех!.. Видела, как
этот проклятущий Кирилл зенки-то свои прятал: у, волк! Съедят они там девку в скитах с своею-то Енафой!..
Сама Аграфена знала об
этом из пятого в десятое, да и тому, что слыхала, мало верила.
Бегут сани, стучит конское копыто о мерзлую землю, мелькают по сторонам хмурые деревья, и слышит Аграфена ласковый старушечий голос, который так любовно наговаривает над
самым ее ухом: «Петушок, петушок, золотой гребешок, маслена головушка, шелкова бородушка, выгляни в окошечко…»
Это баушка Степанида сказку рассказывает ребятам, а
сама Аграфена совсем еще маленькая девчонка.
—
Самое это наше дело по гостям ездить, — ответил Мосей, подозрительно оглядывая Аграфену.
Этот благочестивый разговор подействовал на Аграфену
самым успокаивающим образом. Она ехала теперь по местам, где спасались свои раскольники-старцы и угодники, слава о которых прошла далеко. Из Москвы приезжают на Крестовые острова. Прежде там скиты стояли, да разорены никонианами. Инок Кирилл рассказывал ей про схоронившуюся по скитам свою раскольничью святыню, про тихую скитскую жизнь и в заключение запел длинный раскольничий стих...
Наташке и
самой нравилось у Кузьмича, но она стеснялась своей дровосушной сажи. Сравнительно с ней Кузьмич смотрел щеголем, хотя его белая холщовая курточка и была перемазана всевозможным машинным составом вроде ворвани и смазочных масел. Он заигрывал с Наташкой, когда в машинной никого не было, но не лез с нахальством других мужиков.
Эта деликатность машиниста много подкупала Наташку.
— А
сама виновата, — подтягивал Антип. — Ежели которая девка себя не соблюдает, так ее на части живую разрезать… Вот
это какое дело!.. Завсегда девка должна себя соблюдать, на то и званье у ней такое: девка.
— Вот я то же
самое думаю и ничего придумать не могу. Конечно, в крепостное время можно было и сидя в Самосадке орудовать… А вот теперь почитай и дома не бываю, а все в разъездах. Уж
это какая же жизнь… А как подумаю, что придется уезжать из Самосадки, так даже оторопь возьмет. Не то что жаль насиженного места, а так… какой-то страх.
Матюшка думал крайне тяжело, точно камни ворочал, но зато раз попавшая ему в голову мысль так и оставалась в Матюшкином мозгу, как железный клин. И теперь он лежал и все думал о мочеганке Катре, которая вышла сейчас на одну стать с сестрой Аграфеной. Дуры
эти девки
самые…
Петр Елисеич только сейчас понял, зачем оставался Груздев: именно ему нужно было предупредить его, и он сделал
это в
самую последнюю минуту, как настоящий закоснелый самосадский кержак.
— Вот у тебя дом, старик, все хозяйство, и вдруг надо будет все разорить. Подумал ты об
этом?
Сам разоришься и других до сумы доведешь… От добра добра не ищут.
Это был захватывающий момент, и какая-то стихийная сила толкала вперед людей
самых неподвижных, точно в половодье, когда выступившая из берегов вода выворачивает деревья с корнем и уносит тяжелые камни.
Припомнились все неистовства старого Палача, суровые наказания
самого Луки Назарыча и других управляющих, а из-за
этих воспоминании поднялась кровавая память деда нынешнего заводовладельца, старика Устюжанинова, который насмерть заколачивал людей у себя на глазах.
Туляцкому и Хохлацкому концам было не до
этих разговоров, потому что все жили в настоящем. Наезд исправника решил все дело: надо уезжать. Первый пример подал и здесь Деян Поперешный. Пока другие говорили да сбирались потихоньку у себя дома, он взял да и продал свой покос на Сойге,
самый лучший покос во всем Туляцком конце. Покупателем явился Никитич. Сделка состоялась, конечно, в кабаке и «руки розняла»
сама Рачителиха.
Терешка-казак только посмотрел на отца, — дескать, попробуй-ка
сам зацепить проклятую бабу. Чтобы напустить «страховыну», Коваль схватился даже за свою черемуховую палку, как
это делал сват Тит. Впрочем, Лукерья его предупредила. Она так завопила, как хохлы и не слыхивали, а потом выхватила палку у старика и принялась ею колотить мужа.
У старика, целую жизнь просидевшего в караулке, родилась какая-то ненависть вот именно к
этому свистку. Ну, чего он воет, как собака? Раз, когда Слепень сладко дремал в своей караулке, натопленной, как баня, расщелявшаяся деревянная дверь отворилась, и, нагнувшись, в нее вошел Морок. Единственный заводский вор никогда и глаз не показывал на фабрику, а тут
сам пришел.
Тит Горбатый не поверил
этому и
сам пошел проведать больного.
— Неправда!..
Это ты
сам придумал…
— Нет, я не раскаиваюсь в
этом, — ответил он дрожащим голосом. — Каждый порядочный человек должен был сделать то же
самое.
Петр Елисеич с каким-то отчаянием посмотрел на застывшее лицо своего единственного друга и замолчал. До сих пор он считал его несчастным, а сейчас невольно завидовал
этому безумному спокойствию.
Сам он так устал и измучился.
— Совсем мужик решился ума, — толковали соседки по своим заугольям. — А все его та, змея-то, Аграфена, испортила… Поди, напоила его каким-нибудь приворотным зельем, вот он и озверел. Кержанки на
это дошлые, анафемы… Извела мужика, а
сама улепетнула в скиты грех хоронить. Разорвать бы ее на мелкие части…
Сидит и наговаривает, а
сам трубочку свою носогрейку посасывает, как следует быть настоящему солдату. Сначала такое внимание до смерти напугало забитую сноху, не слыхавшую в горбатовской семье ни одного ласкового слова, а солдат навеличивает ее еще по отчеству. И какой же дошлый
этот Артем, нарочно при Макаре свое уважение Татьяне показывает.
— Не знаю я ничего, Дунюшка… Не говорит он со мной об
этом, а
сама спрашивать боюсь. С Татьяной он больше разговоры-то свои разговаривает…