Неточные совпадения
— А у нас Мурмос стал… Кое-как набрали народу на одни домны, да и то чуть не Христа ради упросили. Ошалел народ… Что
же это будет?
В действительности
же этого не было: заводские рабочие хотя и ждали воли с часу на час, но в них теперь говорила жестокая заводская муштра, те рабьи инстинкты, которые искореняются только годами.
— А,
это ты! — обрадовался Петр Елисеич, когда на обратном пути с фабрики из ночной мглы выступила фигура брата Егора. — Вот что, Егор, поспевай сегодня
же ночью домой на Самосадку и объяви всем пристанским, что завтра будут читать манифест о воле. Я уж хотел нарочного посылать… Так и скажи, что исправник приехал.
—
Это вам так кажется, — заметил Мухин. — Пока никто еще и ничего не сделал… Царь жалует всех волей и всем нужно радоваться!.. Мы все здесь крепостные, а завтра все будем вольные, — как
же не радоваться?.. Конечно, теперь нельзя уж будет тянуть жилы из людей… гноить их заживо… да.
Верстах в двух ниже по течению той
же реки Березайки, на месте старой чудской копи, вырос первый медный рудник Крутяш, —
это был один из лучших медных рудников на всем Урале.
Сидор Карпыч сидел тут
же за столом и равнодушно слушал рассказ Ивана Семеныча. Кто-то даже засмеялся над добродушным объяснением исправника, но в
этот момент Нюрочка дико вскрикнула и, бледная как полотно, схватила отца за руку.
Да и как было сидеть по хатам, когда так и тянуло разузнать, что делается на белом свете, а где
же это можно было получить, как не в Дунькином кабаке?
— Верно…
Это ты верно, Деян, этово-тово, — соглашался Тит Горбатый. — Надо порядок в дому, чтобы острастка… Не надо баловать парней.
Это ты верно, Деян… Слабый народ — хохлы, у них никаких порядков в дому не полагается, а, значит, родители совсем ни в грош. Вот Дорох с Терешкой
же и разговаривает, этово-тово, заместо того, штобы взять орясину да Терешку орясиной.
Эта размолвка стариков прекратилась сейчас
же, как Деян отошел к стойке и пристал к Самоварнику.
О, как любила когда-то она вот
эту кудрявую голову, сколько приняла из-за нее всякого сраму, а он на свою
же кровь поднимается…
У закостеневшего на заводской работе Овсянникова была всего единственная слабость, именно
эти золотые часы. Если кто хотел найти доступ в его канцелярское сердце, стоило только завести речь об его часах и с большею или меньшею ловкостью похвалить их.
Эту слабость многие знали и пользовались ею самым бессовестным образом. На именинах, когда Овсянников выпивал лишнюю рюмку, он бросал их за окно, чтобы доказать прочность. То
же самое проделал он и теперь, и Нюрочка хохотала до слез, как сумасшедшая.
Положение Татьяны в семье было очень тяжелое.
Это было всем хорошо известно, но каждый смотрел на
это, как на что-то неизбежное. Макар пьянствовал, Макар походя бил жену, Макар вообще безобразничал, но где дело касалось жены — вся семья молчала и делала вид, что ничего не видит и не слышит. Особенно фальшивили в
этом случае старики, подставлявшие несчастную бабу под обух своими руками. Когда соседки начинали приставать к Палагее, она подбирала строго губы и всегда отвечала одно и то
же...
Старуха сейчас
же приняла свой прежний суровый вид и осталась за занавеской. Выскочившая навстречу гостю Таисья сделала рукой какой-то таинственный знак и повела Мухина за занавеску, а Нюрочку оставила в избе у стола. Вид
этой избы, полной далеких детских воспоминаний, заставил сильно забиться сердце Петра Елисеича. Войдя за занавеску, он поклонился и хотел обнять мать.
— Точно из бани вырвался, — рассказывал Петр Елисеич, не слушая хозяина. — Так и напирает… Еще
этот Мосей навязался. Главное, что обидно: не верят ни одному моему слову, точно я их продал кому. Не верят и в то
же время выпытывают. Одна мука.
Но его кудрявая голова очутилась сейчас
же в руках у Таисьи, и он только охнул, когда она с неженскою силой ударила его между лопаток кулаком.
Это обескуражило баловня, а когда он хотел вцепиться в Таисьину руку своими белыми зубами, то очутился уже на полу.
Достаточно было одного
этого крика, чтобы разом произошло что-то невероятное. Весь круг смешался, и послышался глухой рев. Произошла отчаянная свалка. Никитич пробовал было образумить народ, но сейчас
же был сбит с ног и очутился под живою, копошившеюся на нем кучей. Откуда-то появились колья и поленья, а у ворот груздевского дома раздался отчаянный женский вопль:
это крикнула Аграфена Гущина.
Груздев отнесся к постигшему Самосадку позору с большим азартом, хотя у самого уже начинался жар.
Этот сильный человек вдруг ослабел, и только стоило ему закрыть глаза, как сейчас
же начинался бред. Петр Елисеич сидел около его кровати до полночи. Убедившись, что Груздев забылся, он хотел выйти.
Ровно через неделю после выбора ходоков Тит и Коваль шагали уже по дороге в Мурмос. Они отправились пешком, — не стоило маять лошадей целых пятьсот верст, да и какие
же это ходоки разъезжают в телегах?
Это была трогательная картина, когда оба ходока с котомками за плечами и длинными палками в руках шагали по стороне дороги, как два библейских соглядатая, отправлявшихся высматривать землю, текущую молоком и медом.
— Все кончено… — повторял упрямый старик, удрученный крепостным горем. — Да… И ничего не будет! Всем
этим подлецам теперь плати… за все плати… а что
же Устюжанинову останется?
— Лука Назарыч, вы напрасно так себя обеспокоиваете, — докладывал письмоводитель Овсянников,
этот непременный член всех заводских заседаний. — Рабочие сами придут-с и еще нам
же поклонятся… Пусть теперь порадуются, а там мы свое-с наверстаем. Вон в Кукарских заводах какую уставную грамоту составили: отдай все…
— Вот тебе и кто будет робить! — посмеивался Никитич, поглядывая на собравшийся народ. — Хлеб за брюхом не ходит, родимые мои… Как
же это можно, штобы этакое обзаведенье и вдруг остановилось? Большие миллионты в него положены, — вот
это какое дело!
— Что
же я с тобой буду делать, горюшка ты моя? — в раздумье шептала Таисья, соображая все
это про себя.
— Так я вот что тебе скажу, родимый мой, — уже шепотом проговорила Таисья Основе, — из огня я выхватила девку, а теперь лиха беда схорониться от брательников… Ночью мы будем на Самосадке, а к утру, к свету, я должна, значит, воротиться сюда, чтобы на меня никакой заметки от брательников не вышло. Так ты сейчас
же этого инока Кирилла вышли на Самосадку: повремени этак часок-другой, да и отправь его…
Куренные собаки проводили сани отчаянным лаем, а смиренный заболотский инок сердито отплюнулся, когда курень остался назади. Только и народец,
эти куренные… Всегда на смех подымут: увязла им костью в горле
эта Енафа. А не заехать нельзя, потому сейчас учнут доискиваться, каков человек через курень проехал, да куда, да зачем. Только вот другой дороги в скиты нет… Диви бы мочегане на смех подымали, а то свои
же кержаки галятся. Когда
это неприятное чувство улеглось, Кирилл обратился к Аграфене...
— Уведет он в
эту орду весь Туляцкий конец, — соболезновала Домнушка, качая головой. — Старухи-то за него тоже, беззубые, а бабенки, которые помоложе, так теперь
же все слезьми изошли… Легкое место сказать, в орду наклался!
— Последнее
это дело! — кричала Наташка. — Хуже, чем по миру идти. Из-за Окулка
же страмили на весь завод Рачителиху, и ты
же к ней идешь за деньгами.
Нюрочке делалось совестно за свое любопытство, и она скрывалась, хотя ее так и тянуло в кухню, к живым людям. Петр Елисеич половину дня проводил на фабрике, и Нюрочка ужасно скучала в
это время, потому что оставалась в доме одна, с глазу на глаз все с тою
же Катрей. Сидор Карпыч окончательно переселился в сарайную, а его комнату временно занимала Катря. Веселая хохлушка тоже заметно изменилась, и Нюрочка несколько раз заставала ее в слезах.
— Богу ответите за сироту, Петр Елисеич! — доносился звонкий голос Домнушки через запертые двери. — Другие-то побоятся вам оказать, а я вся тут… Нечего с меня взять, с солдатки! Дочь у вас растет, большая будет, вам
же стыдно… Этакой срам в дому! Беспременно
этого варнака Тишку в три шеи. Обнакновенно, Катря — глупая девка и больше ничего, а вы хозяин в дому и ответите за нее.
Воодушевившись, Петр Елисеич рассказывал о больших европейских городах, о музеях, о разных чудесах техники и вообще о том, как живут другие люди.
Эти рассказы уносили Нюрочку в какой-то волшебный мир, и она каждый раз решала про себя, что, как только вырастет большая, сейчас
же уедет в Париж или в Америку. Слушая
эту детскую болтовню, Петр Елисеич как-то грустно улыбался и молча гладил белокурую Нюрочкину головку.
Когда утром Нюрочка проснулась, Анфисы Егоровны уже не было — она уехала в Самосадку так
же незаметно, как приехала, точно тень, оставив после себя не испытанное еще Нюрочкой тепло. Нюрочка вдруг полюбила
эту Анфису Егоровну, и ей страшно захотелось броситься ей на шею, обнимать ее и целовать.
Они,
эти дровосушки, вышли на работу после воли первыми, и первыми
же должны остаться без работы.
— Вот я то
же самое думаю и ничего придумать не могу. Конечно, в крепостное время можно было и сидя в Самосадке орудовать… А вот теперь почитай и дома не бываю, а все в разъездах. Уж
это какая
же жизнь… А как подумаю, что придется уезжать из Самосадки, так даже оторопь возьмет. Не то что жаль насиженного места, а так… какой-то страх.
В господский дом для увещания в тот
же день были вызваны оба ходока и волостные старички. С небольшими изменениями повторилась приблизительно та
же сцена, как и тогда, когда ходоков приводили «судиться к приказчику». Каждый повторял свое и каждый стоял на своем. Особенно в
этом случае выдвинулся упрямый Тит Горбатый.
— Сущая беда
эти умники… Всех нас в порошок истер Петр-то Елисеич, а того не догадался, что я
же буду проект-то его читать. Умен, да не догадлив… Как он нас всех тут разнес: прямо из дураков в дураки поставил.
Дети, взявшись за руки, весело побежали к лавкам, а от них спустились к фабрике, перешли зеленый деревянный мост и бегом понеслись в гору к заводской конторе.
Это было громадное каменное здание, с такими
же колоннами, как и господский дом. На площадь оно выступало громадною чугунною лестницей, — широкие ступени тянулись во всю ширину здания.
— Чего
же еще нужно? Я не хочу навязываться с своими услугами. Да, я в
этом случае горд… У Луки Назарыча давно намечен и преемник мне: Палач… Вот что обидно, Самойло Евтихыч! Назначь кого угодно другого, я ушел бы с спокойным сердцем… А то Палач!
— Нет, я не раскаиваюсь в
этом, — ответил он дрожащим голосом. — Каждый порядочный человек должен был сделать то
же самое.
Домнушка так и не показалась мужу. Солдат посидел еще в кухне, поговорил с Катрей и Антипом, а потом побрел домой. Нюрочка с нетерпением дожидалась
этого момента и побежала сейчас
же к Домнушке, которая спряталась в передней за вешалку.
— А за кого я в службе-то отдувался,
этого тебе родитель-то не обсказывал? Весьма даже напрасно… Теперь что
же, по-твоему-то, я по миру должен идти, по заугольям шататься? Нет, я к
этому не подвержен… Ежели што, так пусть мир нас рассудит, а покедова я и так с женой поживу.
Эта жадность мужа несколько ободрила Домнушку: на деньги позарился, так, значит, можно его помаленьку и к рукам прибрать. Но
это было мимолетное чувство, которое заслонялось сейчас
же другим, именно тем инстинктивным страхом, какой испытывают только животные.
Сидит и наговаривает, а сам трубочку свою носогрейку посасывает, как следует быть настоящему солдату. Сначала такое внимание до смерти напугало забитую сноху, не слыхавшую в горбатовской семье ни одного ласкового слова, а солдат навеличивает ее еще по отчеству. И какой
же дошлый
этот Артем, нарочно при Макаре свое уважение Татьяне показывает.
— Конешно, родителей укорять не приходится, — тянет солдат, не обращаясь собственно ни к кому. — Бог за
это накажет… А только на моих памятях
это было, Татьяна Ивановна, как вы весь наш дом горбом воротили. За то вас и в дом к нам взяли из бедной семьи, как лошадь двужильная бывает. Да-с… Что
же, бог труды любит, даже
это и по нашей солдатской части, а потрудится человек — его и поберечь надо. Скотину, и ту жалеют… Так я говорю, Макар?
Нашелся
же такой человек, который заступился и за нее, Татьяну, и как все
это ловко у солдата вышло: ни шуму, ни драки, как в других семьях, а тихонько да легонько.
Домнушка, не замечавшая раньше забитой снохи, точно в первый раз увидела ее и даже удивилась, что вот
эта самая Татьяна Ивановна точно такой
же человек, как и все другие.
— Какой
же ты после
этого солдат? — удивлялся Палач. — Эх, служба, служба, плохо дело…
Когда ей делалось особенно тяжело, старуха посылала за басурманочкой и сейчас
же успокаивалась. Нюрочка не любила только, когда бабушка упорно и долго смотрела на нее своими строгими глазами, — в
этом взгляде выливался последний остаток сил бабушки Василисы.
Пришлось исполнить
эту последнюю волю умирающей все тому
же Петру Елисеичу.
Одна Таисья поняла
это движение и сейчас
же побежала за Нюрочкой.
Эта быстро вспыхнувшая детская страсть исчезла с такою
же скоростью, как и возникла.
Про черный день у Петра Елисеича было накоплено тысяч двенадцать, но они давали ему очень немного. Он не умел купить выгодных бумаг, а чтобы продать свои бумаги и купить новые — пришлось бы потерять очень много на комиссионных расходах и на разнице курса. Предложение Груздева пришлось ему по душе. Он доверялся ему вполне. Если что его и смущало, так
это груздевские кабаки. Но ведь можно уговориться, чтобы он его деньги пустил в оборот по другим операциям, как та
же хлебная торговля.