Неточные совпадения
— Ты и скажи своим пристанским, что волю никто не спрячет и в свое время объявят,
как и в других местах. Вот приедет главный управляющий Лука Назарыч, приедет исправник и объявят… В Мурмосе уж все было и у нас будет, а брат Мосей врет, чтобы его больше водкой поили. Волю объявят, а
как и что будет — никто сейчас не знает. Приказчикам обманывать народ тоже не из чего:
сами крепостные.
Обед вышел поздний и прошел так же натянуто,
как и начался. Лука Назарыч вздыхал, морщил брови и молчал. На дворе уже спускался быстрый весенний вечер, и в открытую форточку потянуло холодком. Катря внесла зажженные свечи и подставила их под
самый нос Луке Назарычу.
Как стемнелось, кержак Егор все время бродил около господского дома, — ему нужно было увидать Петра Елисеича. Егор видел,
как торопливо возвращался с фабрики Лука Назарыч, убегавший от дурака Терешки, и
сам спрятался в караушку сторожа Антипа. Потом Петр Елисеич прошел на фабрику. Пришлось дожидаться его возвращения.
Домнушка знала свычаи Груздева хорошо, и самовар скоро появился в сарайной. Туда же Домнушка уже
сама притащила на сковороде только что испеченную в масле пшеничную лепешку,
как любил Самойло Евтихыч: один бочок подрумянен, а другой совсем пухлый.
Через заводскую плотину валила на площадь густая толпа раскольников, — тронулся весь Кержацкий конец, чтобы послушать,
как будет читать царский манифест не поп, а
сам исправник.
Около Самоварника собралась целая толпа, что его еще больше ободрило. Что же, пустой он человек, а все-таки и пустой человек может хорошим словом обмолвиться. Кто в
самом деле пойдет теперь в огненную работу или полезет в гору? Весь кабак загалдел,
как пчелиный улей, а Самоварник орал пуще всех и даже ругал неизвестно кого.
Глаза у пристанского разбойника так и горели, и охватившее его воодушевление передалось Нюрочке,
как зараза. Она шла теперь за Васей,
сама не отдавая себе отчета. Они сначала вышли во двор, потом за ворота, а через площадь к конторе уже бежали бегом, так что у Нюрочки захватывало дух.
У закостеневшего на заводской работе Овсянникова была всего единственная слабость, именно эти золотые часы. Если кто хотел найти доступ в его канцелярское сердце, стоило только завести речь об его часах и с большею или меньшею ловкостью похвалить их. Эту слабость многие знали и пользовались ею
самым бессовестным образом. На именинах, когда Овсянников выпивал лишнюю рюмку, он бросал их за окно, чтобы доказать прочность. То же
самое проделал он и теперь, и Нюрочка хохотала до слез,
как сумасшедшая.
Направо в земле шла под глазом канавка с порогом, а налево у
самой арки стояла деревянная скамеечка, на которой обыкновенно сидел Никитич, наблюдая свою «хозяйку»,
как он называл доменную печь.
— Теперь вольны стали, не заманишь на фабрику, — продолжал Самоварник уже с азартом. — Мочегане-то все поднялись даве,
как один человек, когда я им сказал это
самое словечко… Да я первый не пойду на фабрику, плевать мне на нее! Я торговать сяду в лавку к Груздеву.
Только появление Макарки прекратило побоище: он,
как кошку, отбросил Илюшку в сторону и поднял с земли жениха Федорки в
самом жалком виде, — лицо было в крови, губы распухли.
Семья Тита славилась
как хорошие, исправные работники.
Сам старик работал всю жизнь в куренях, куда уводил с собой двух сыновей. Куренная работа тяжелая и ответственная, потом нужно иметь скотину и большое хозяйственное обзаведение, но большие туляцкие семьи держались именно за нее, потому что она представляла больше свободы, — в курене не скоро достанешь, да и
как уследишь за
самою работой? На дворе у Тита всегда стояли угольные коробья, дровни и тому подобная углепоставщицкая снасть.
Эта кобыла ходила за хозяином,
как собака, и Морок никогда ее не кормил: если захочет жрать, так и
сама найдет.
— У меня в позапрошлом году медведь мою кобылу хватал, — рассказывал Морок с самодовольным видом. — Только и хитра скотинка, эта кобыла
самая… Он, медведь,
как ее облапит, а она в чащу, да к озеру, да в воду, — ей-богу!.. Отстал ведь медведь-то, потому удивила его кобыла своею догадкой.
Это участие растрогало Рачителиху, и она залилась слезами. Груздев ее любил,
как разбитную шинкарку, у которой дело горело в руках, — ключевской кабак давал
самую большую выручку. Расспросив, в чем дело, он только строго покачал головой.
Окулко тогда не был разбойником и работал на фабрике,
как один из лучших кричных мастеров, —
сам Лука Назарыч только любовался, когда Окулко вытягивал под молотом полосу.
Услужливая Таисья заставила Мухина проделать эту раскольничью церемонию,
как давеча Нюрочку, и старуха взяла сына за голову и, наклоняя ее к
самому полу, шептала...
— Так, родимый мой… Конешно, мы люди темные, не понимаем. А только ты все-таки скажи мне,
как это будет-то?.. Теперь по Расее везде прошла по хрестьянам воля и везде вышла хрестьянская земля, кто, значит, чем владал: на, получай… Ежели, напримерно, оборотить это
самое на нас: выйдет нам земля али нет?
Таисья провела обеих девочек куда-то наверх и здесь усадила их в ожидании обеда, а
сама ушла на половину к Анфисе Егоровне, чтобы рассказать о состоявшемся примирении бабушки Василисы с басурманом. Девочки сначала оглядели друг друга,
как попавшие в одну клетку зверьки, а потом первой заговорила Нюрочка...
— Ишь
какие вострые глаза: узнала тятьку! — похвалила Таисья, заслоняя глаза от солнца рукой. — Твой тятька в кругу шарашится. Прежде-то
сам хватски боролся, а ноне, ишь, ребятишек стравляет.
Груздев отнесся к постигшему Самосадку позору с большим азартом, хотя у
самого уже начинался жар. Этот сильный человек вдруг ослабел, и только стоило ему закрыть глаза,
как сейчас же начинался бред. Петр Елисеич сидел около его кровати до полночи. Убедившись, что Груздев забылся, он хотел выйти.
Такие разговоры повторялись каждый день с небольшими вариациями, но последнего слова никто не говорил, а всё ходили кругом да около. Старый Тит стороной вызнал,
как думают другие старики. Раза два, закинув какое-нибудь заделье, он объехал почти все покосы по Сойге и Култыму и везде сталкивался со стариками. Свои туляки говорили все в одно слово, а хохлы или упрямились, или хитрили. Ну, да хохлы
сами про себя знают, а Тит думал больше о своем Туляцком конце.
Последнюю мысль старый Тит
как будто прячет от
самого себя и даже оглядывается каждый раз, точно кто может его подслушать.
— Все свое будет, некупленное, — повторяли скопидомки-тулянки. — А хлебушко будет, так
какого еще рожна надо! Сказывают, в этой
самой орде аржаного хлеба и в заведенье нет, а все пшеничный едят.
— Спесивая стала, Наташенька… Дозваться я не могла тебя, так
сама пошла: солдатке не до спеси. Ох, гляжу я на тебя,
как ты маешься, так вчуже жаль… Кожу бы с себя ровно сняла да помогла тебе! Вон Горбатые не знают, куда с деньгами деваться, а нет, чтобы послали хоть кобылу копны к зароду свозить.
Посидела Аннушка, потужила и ушла с тем же, с чем пришла. А Наташка долго ее провожала глазами: откуда только что берет Аннушка — одета чисто,
сама здоровая, на шее разные бусы, и по праздникам в кофтах щеголяет. К пасхе шерстяное платье справила: то-то беспутная голова! Хорошо ей, солдатке! Позавидовала Наташка,
как живут солдатки, да устыдилась.
— Аннушка вон обещалась пособить, только, грит, пусть Наташка
сама придет. Вон у нее
какие сарафаны-то, а ты ее же обегаешь. Ваша-то, девичья-то, честь для богатых, а бедным не помирать же с голоду.
— Не могу я вам сказать: уезжайте, — говорил он на прощанье. — После, если выйдет
какая неудача, вы на меня и будете ссылаться. А если я окажу: оставайтесь, вы подумаете, что я о себе хлопочу. Подумайте
сами…
— Лука Назарыч, вы напрасно так себя обеспокоиваете, — докладывал письмоводитель Овсянников, этот непременный член всех заводских заседаний. — Рабочие
сами придут-с и еще нам же поклонятся… Пусть теперь порадуются, а там мы свое-с наверстаем. Вон в Кукарских заводах
какую уставную грамоту составили: отдай все…
— Первая причина, Лука Назарыч, что мы не обязаны будем содержать ни сирот, ни престарелых, ни увечных, — почтительнейше докладывал Овсянников. — А побочных сколько было расходов: изба развалилась, лошадь пала, коровы нет, — все это мы заводили на заводский счет, чтобы не обессилить народ. А теперь пусть
сами живут,
как знают…
Самый рудник стоял в яме, и высокая зеленая труба вечно дымилась,
как на фабрике домна.
Из корпуса его увели в квартиру Палача под руки. Анисье пришлось и раздевать его и укладывать в постель. Страшный самодур, державший в железных тисках целый горный округ, теперь отдавался в ее руки,
как грудной младенец, а по суровому лицу катились бессильные слезы. Анисья умелыми, ловкими руками уложила старика в постель, взбила подушки, укрыла одеялом, а
сама все наговаривала ласковым полушепотом,
каким убаюкивают малых ребят.
У Таисьи все хозяйство было небольшое,
как и
сама изба, но зато в этом небольшом царил такой тугой порядок и чистота,
какие встречаются только в раскольничьих домах, а здесь все скрашивалось еще монастырскою строгостью.
Заходившие сюда бабы всегда завидовали Таисье и, покачивая головами, твердили: «Хоть бы денек пожить эк-ту, Таисьюшка:
сама ты большая,
сама маленькая…» Да и
как было не завидовать бабам святой душеньке, когда дома у них дым коромыслом стоял: одну ребята одолели, у другой муж на руку больно скор, у третьей сиротство или смута
какая, — мало ли напастей у мирского человека, особенно у бабы?
Кто-то и говорил Таисье, что кержаки грозятся за что-то на мочеганина, а потом она
сама видела,
как его до полусмерти избили на пристани нынешним летом.
— Чего тебе понадобилось? — спрашивал
сам хозяин, высовывая свою пьяную башку в волоковое окно,
какое было у Гущиных. — Ишь
как ускорилась… запыхалась вся…
Завидев незнакомую женщину, закрывавшуюся тулупом, Основа ушел в свою переднюю избу, а Таисья провела Аграфену в заднюю половину, где была
как у себя дома. Немного погодя пришел
сам Основа с фонарем в руке. Оглядев гостью, он не подал и вида, что узнал ее.
— Ихнее дело, матушка, Анфиса Егоровна, — кротко ответила Таисья, опуская глаза. — Не нам судить ихние скитские дела… Да и деваться Аграфене некуда, а там все-таки исправу примет. За свой грех-то муку получать… И
сама бы я ее свезла, да никак обернуться нельзя: первое дело, брательники на меня накинутся, а второе — ущитить надо снох ихних.
Как даве принялись их полоскать — одна страсть… Не знаю, застану их живыми аль нет. Бабенок-то тоже надо пожалеть…
Не успели они кончить чай,
как в ворота уже послышался осторожный стук: это был
сам смиренный Кирилл… Он даже не вошел в дом, чтобы не терять напрасно времени. Основа дал ему охотничьи сани на высоких копылах, в которых
сам ездил по лесу за оленями. Рыжая лошадь дымилась от пота, но это ничего не значило: оставалось сделать всего верст семьдесят. Таисья
сама помогала Аграфене «оболокаться» в дорогу, и ее руки тряслись от волнения. Девушка покорно делала все, что ей приказывали, — она опять вся застыла.
— К
самому сердцу пришлась она мне, горюшка, — плакала Таисья, качая головой. — Точно вот она моя родная дочь… Все терпела, все скрывалась я, Анфиса Егоровна, а вот теперь прорвало… Кабы можно, так на себя бы, кажется, взяла весь Аграфенин грех!.. Видела,
как этот проклятущий Кирилл зенки-то свои прятал: у, волк! Съедят они там девку в скитах с своею-то Енафой!..
Смущенный Кирилл, сбиваясь в словах, объяснял,
как они должны были проезжать через Талый, и скрыл про ночевку на Бастрыке. Енафа не слушала его, а
сама так и впилась своими большими черными глазами в новую трудницу. Она, конечно, сразу поняла,
какую жар-птицу послала ей Таисья.
Сам-третей выедет он в орду, да еще парень-подросток в запасе, — хоть
какое хозяйство управить можно.
Ведь не съест же она ее в
самом деле, ежели у ней и на уме нет ничего худого,
как у других фабричных девок.
— А
сама виновата, — подтягивал Антип. — Ежели которая девка себя не соблюдает, так ее на части живую разрезать… Вот это
какое дело!.. Завсегда девка должна себя соблюдать, на то и званье у ней такое: девка.
Анфиса Егоровна сложила Нюрочкины пальчики в двуперстие и заставила молиться вместе с собой, отбивая поклоны по лестовке, которую называла «Христовою лесенкой». Потом она
сама уложила Нюрочку, посидела у ней на кроватке, перекрестила на ночь несколько раз и велела спать. Нюрочке вдруг сделалось как-то особенно тепло, и она подумала о своей матери, которую помнила
как во сне.
Переместились некоторые бойкие промышленные центры, выдвинулись далеко вперед новые отрасли труда и создались несуществовавшие сношения, обороты и грандиозные предприятия, о
каких не смели мечтать даже
самые смелые умы.
— Вот я то же
самое думаю и ничего придумать не могу. Конечно, в крепостное время можно было и сидя в Самосадке орудовать… А вот теперь почитай и дома не бываю, а все в разъездах. Уж это
какая же жизнь… А
как подумаю, что придется уезжать из Самосадки, так даже оторопь возьмет. Не то что жаль насиженного места, а так… какой-то страх.
Матюшка думал крайне тяжело, точно камни ворочал, но зато раз попавшая ему в голову мысль так и оставалась в Матюшкином мозгу,
как железный клин. И теперь он лежал и все думал о мочеганке Катре, которая вышла сейчас на одну стать с сестрой Аграфеной. Дуры эти девки
самые…
Петр Елисеич только сейчас понял, зачем оставался Груздев: именно ему нужно было предупредить его, и он сделал это в
самую последнюю минуту,
как настоящий закоснелый самосадский кержак.
— Дураки вы все! — ругался Никитич, перебегая из корпуса в корпус,
как угорелый. — Верно говорю, родимые мои: дураки… Ведь зря только языками мелете. Пусть мочеганы
сами сперва поедят своего-то хлеба… Пусть!..