Неточные совпадения
— Подходи, не бойся, — подталкивал ее осторожно
в спину отец, стараясь подвести к Егору. — Это
мой брат, а твой дядя. Поцелуй его.
— Нельзя, ангел
мой, кровь застоялась… — добродушно оправдывается исправник, зажигая новую папиросу. — Ноги совсем отсидел, да и кашель у меня анафемский, Лука Назарыч; точно западней запрет
в горле, не передохнешь. А табачку хватишь — и полегчает…
— Ничего, ангел
мой, как-нибудь… — успокаивает исправник, оплевывая
в угол. — Это только сначала оно страшно кажется, а потом, глядишь, и обойдется.
— Ну, ангел
мой, как вы тут поживаете? — спрашивал Иван Семеныч, любовно обнимая батюшку за талию. — Завтра
в гости к тебе приду…
На
моих памятях дело было, как он с блендочкой [Блендой называется рудничная лампа, какую рабочие прикрепляют к поясу; стремянка — деревянная лестница, по которой спускаются
в шахты.
— А кто
в гору полезет? — не унимался Самоварник, накренивая новенький картуз на одно ухо. — Ха-ха!.. Вот оно
в чем дело-то, родимые
мои… Так, Дорох?
— Бачь, як разщирився
мой козак… го!.. — радовался Ковальчук, заглядывая
в двери. — Запорожец, кажу бисова сына… Гей, Терешка!.. А батька не побачив, бисова дитына?
— Вот ты и толкуй с ними… — презрительно заметил Деян, не отвечая хохлу. — Отец
в кабак — и сын
в кабак, да еще Терешка же перед отцом и величается. Нашим ребятам повадку дают… Пришел бы
мой сын
в кабак, да я бы из него целую сажень дров сделал!
— Все это зажгут, — объяснял Вася тоном знатока. — Плошки приготовлены
в машинной… А мы будем кричать «ура», и твой папа и
мой — все.
— Мир вам — и я к вам, — послышался голос
в дверях, и показался сам Полуэхт Самоварник
в своем кержацком халате, форсисто перекинутом с руки на руку. — Эй, Никитич, родимый
мой, чего ты тут ворожишь?
— Наверху, видно, празднуют… — глубокомысленно заметил Самоварник, поднимая голову кверху. — Засыпки и подсыпки [Засыпки и подсыпки — рабочие, которые засыпают
в печь уголь, руду и флюсы. (Прим. Д. Н. Мамина-Сибиряка.)] плохо робят. Да и то сказать, родимый
мой, суди на волка, суди и по волку: все загуляли.
Боже
мой, как это было давно, и из всей «академии»
в живых оставались только двое: он, Петька Жигаль, да еще Сидор Карпыч.
— Та будь ласкова, разговори своего-то старика, — уговаривала Ганна со слезами на глазах. — Глупая
моя Федорка, какая она сноха
в таком большом дому… И делать ничего не вмеет, — совсем ледаща.
— У меня
в позапрошлом году медведь
мою кобылу хватал, — рассказывал Морок с самодовольным видом. — Только и хитра скотинка, эта кобыла самая… Он, медведь, как ее облапит, а она
в чащу, да к озеру, да
в воду, — ей-богу!.. Отстал ведь медведь-то, потому удивила его кобыла своею догадкой.
— Это уж мне
в жалованье накинь, Самойло Евтихыч, — печально проговорила Рачителиха. —
Моя неустойка.
— Матушка не благословила, родимый
мой… Мы по родительскому завету держимся. Я-то, значит,
в курене роблю,
в жигалях хожу, как покойник родитель.
В лесу живу, родимый
мой.
— Точно из бани вырвался, — рассказывал Петр Елисеич, не слушая хозяина. — Так и напирает… Еще этот Мосей навязался. Главное, что обидно: не верят ни одному
моему слову, точно я их продал кому. Не верят и
в то же время выпытывают. Одна мука.
— Вот тебе и кто будет робить! — посмеивался Никитич, поглядывая на собравшийся народ. — Хлеб за брюхом не ходит, родимые
мои… Как же это можно, штобы этакое обзаведенье и вдруг остановилось? Большие миллионты
в него положены, — вот это какое дело!
— Ты чего путаешь-то слово божие, родимый
мой? — говорила она, и лестовка свистела
в воздухе.
— Опомнись, Грунюшка… — шептала она уже ласково, стараясь заглянуть
в лицо Аграфене. — Што ты, родимая
моя, убиваешься уж так?.. Может, и поправимое твое дело…
— Что же я с тобой буду делать, горюшка ты
моя? —
в раздумье шептала Таисья, соображая все это про себя.
— Матушка… родимая… Не помню я, как и головушка
моя пропала!.. Так, отемнела вся…
в страду он все ездил на покос к братанам… пировали вместе…
— Сноха даве выглянула за ворота, а они
в дегтю… Это из нашего конца кто-нибудь мазал… Снохи-то теперь ревмя-ревут, а я домой не пойду. Ох, пропала
моя головушка!..
— Ты
в самом-то деле уходил бы куда ни на есть, Кирило, — заметила Таисья, стараясь сдержать накипевшую
в ней ярость. —
Мое дело женское, мало ли што скажут…
— Грешна, родимая,
в дороге испиваю, да вот и товарка-то
моя от стужи слова вымолвить не может…
— К самому сердцу пришлась она мне, горюшка, — плакала Таисья, качая головой. — Точно вот она
моя родная дочь… Все терпела, все скрывалась я, Анфиса Егоровна, а вот теперь прорвало… Кабы можно, так на себя бы, кажется, взяла весь Аграфенин грех!.. Видела, как этот проклятущий Кирилл зенки-то свои прятал: у, волк! Съедят они там девку
в скитах с своею-то Енафой!..
— Мосей здесь? — спрашивал инок, входя
в землянку. — С Самосадки поклон привез, родимые
мои… Бабы больно соскучились и наказывали кланяться.
— Вот ты и осудил меня, а как
в писании сказано: «Ты кто еси судий чуждему рабу: своему господеви стоишь или падаешь…» Так-то, родимые
мои! Осудить-то легко, а того вы не подумали, что к мирянину приставлен всего один бес, к попу — семь бесов, а к чернецу — все четырнадцать. Согрели бы вы меня лучше водочкой, чем непутевые речи заводить про наше иноческое житие.
—
Мои совет — переезжать.
В Мурмосе будешь жить — до всего близко… Тогда и кабаки можешь бросить. Не люблю я этого дела, Самойло Евтихыч.
— Что тут у вас делается, душа
моя? — спрашивал Иван Семеныч, как только вошел
в кабинет к Петру Елисеичу. — Бунт…
— Пока ничего особенного, Иван Семеныч, а о бунте не слыхал. Просто туляки затеяли переселяться
в Оренбургскую губернию, о чем я уже писал
в свое время главному заводоуправлению. По
моему мнению, явление вполне естественное. Ведь они были пригнаны сюда насильно, как и хохлы.
— Дураки вы все! — ругался Никитич, перебегая из корпуса
в корпус, как угорелый. — Верно говорю, родимые
мои: дураки… Ведь зря только языками мелете. Пусть мочеганы сами сперва поедят своего-то хлеба… Пусть!..
— Верно тебе говорю, родимый
мой: избу насупротив тебя
в Туляцком конце купил.
— Ох, смертынька
моя пришла, барин! — запричитала Домнушка, комом падая
в ноги барину. — Пришел он, погубитель-то
мой… Батюшки
мои светы, головушка с плеч!..
— Да солдат-то
мой… Артем…
В куфне сейчас сидел. Я-то уж мертвым его считала, а он и выворотился из службы… Пусть зарежет лучше, а я с ним не пойду!
—
Мое дело, конечно, сторона, любезный, — проговорил Петр Елисеич
в заключение, чувствуя, что солдат подозревает его
в каких-то личных расчетах. — Но я сказал тебе, как лучше сделать по-моему… Она отвыкла от вашей жизни.
— Што ты, Петр Елисеич?.. Не всякое лыко
в строку, родимый
мой. Взъелся ты на меня даве, это точно, а только я-то и ухом не веду… Много нас, хошь кого вышибут из терпения. Вот хозяйка у меня посерживается малым делом: утром половик выкинула… Нездоровится ей.
—
Мой дом,
моя жена… кто мне смеет указывать? — орал Макар, накидываясь на непрошенных советников. — Расшибу
в крохи!..
— Конешно, родителей укорять не приходится, — тянет солдат, не обращаясь собственно ни к кому. — Бог за это накажет… А только на
моих памятях это было, Татьяна Ивановна, как вы весь наш дом горбом воротили. За то вас и
в дом к нам взяли из бедной семьи, как лошадь двужильная бывает. Да-с… Что же, бог труды любит, даже это и по нашей солдатской части, а потрудится человек — его и поберечь надо. Скотину, и ту жалеют… Так я говорю, Макар?
— Ты, Домна, помогай Татьяне-то Ивановне, — наговаривал ей солдат тоже при Макаре. — Ты вот и
в чужих людях жила, а свой женский вид не потеряла. Ну, там по хозяйству подсобляй, за ребятишками пригляди и всякое прочее: рука руку
моет… Тебе-то
в охотку будет поработать, а Татьяна Ивановна, глядишь, и переведет дух. Ты уж старайся, потому как
в нашем дому работы Татьяны Ивановны и не усчитаешь… Так ведь я говорю, Макар?
— От смерти лекарства нет… Смертынька
моя пришла. Пошлите
в скиты за Енафой… Хочу принять последнюю исправу…
— Да ведь это
мой родной брат, Аннушка… Я из гущинской семьи. Может, помнишь, года два тому назад вместе ехали на Самосадку к троице? Я с брательниками на одной телеге ехала…
В мире-то меня Аграфеной звали.
— Это не резон, милый ты
мой… Прохарчишься, и все тут. Да… А ты лучше, знаешь, что сделай… Отдавай мне деньги-то, я их оберну раза три-четыре
в год, а процент пополам. Глядишь, и набежит тысчонка-другая. На Самосадке-то не прожить… Я для тебя говорю, а ты подумай хорошенько. Мне-то все равно, тебе платить или кому другому.
— Ох, смертынька
моя пришла! — стонала мать Енафа
в отчаянии. — Голову мне обносит…
Нарочно
в балаган на Бастрык завез, и господь тебя сохранил от
моей лютости…
— Не могу я жить без этой Нюрочки, — шептала старушка, закрывая лицо руками. — Точно вот она
моя дочь. Даже вздрогну, как она войдет
в комнату, и все ее жду.
В доме Груздева уже хозяйничали мастерица Таисья и смиренный заболотский инок Кирилл. По покойнице попеременно читали лучшие скитские головщицы: Капитолина с Анбаша и Аглаида из Заболотья. Из уважения к хозяину заводское начальство делало вид, что ничего не видит и не слышит, а то скитниц давно выпроводили бы. Исправник Иван Семеныч тоже махнул рукой: «Пусть их читают, ангел
мой».
— Ох, грешный я человек! — каялась она вслух
в порыве своего восторженного настроения. — Недостойная раба… Все равно, как собака, которая сорвалась с цепи: сама бежит, а цепь за ней волочится, так и
мое дело. Страшно, голубушка, и подумать-то, што там будет, на том свете.
— Нет, нет… — сурово ответила Таисья, отстраняя ее движением руки. — Не подходи и близко! И слов-то подходящих нет у меня для тебя… На кого ты руку подняла, бесстыдница? Чужие-то грехи мы все видим, а чужие слезы
в тайне проходят… Последнее
мое слово это тебе!
— И Пульхерия постит и девствует напрасно… Я ужо и ее перекрещу
в нашу веру, ежели захочет настоящего спасенья. Будет
моя вторая духовная сестра.