Неточные совпадения
— Да я кому говорю, старый черт? — озлилась Домнушка, всей полною грудью вылезая из окна, так
что где-то треснул сарафан или рубашка. —
Вот ужо встанет Петр Елисеич, так я ему сейчас побегу жаловаться…
— Ты и скажи своим пристанским,
что волю никто не спрячет и в свое время объявят, как и в других местах.
Вот приедет главный управляющий Лука Назарыч, приедет исправник и объявят… В Мурмосе уж все было и у нас будет, а брат Мосей врет, чтобы его больше водкой поили. Волю объявят, а как и
что будет — никто сейчас не знает. Приказчикам обманывать народ тоже не из
чего: сами крепостные.
Несмотря на эти уговоры, о. Сергей с мягкою настойчивостью остался при своем,
что заставило Луку Назарыча посмотреть на попа подозрительно: «Приглашают, а он кочевряжится…
Вот еще невидаль какая!» Нюрочка ласково подбежала к батюшке и, прижавшись головой к широкому рукаву его рясы, крепко ухватилась за его руку. Она побаивалась седого сердитого старика.
— Кто рано встает, тому бог подает, Иван Семеныч, — отшучивался Груздев, укладывая спавшего на руках мальчика на полу в уголку, где кучер разложил дорожные подушки. — Можно один-то день и не поспать: не много таких дней насчитаешь. А я, между прочим, Домнушке наказал самоварчик наставить…
Вот оно сон-то как рукой и снимет. А это кто там спит? А, конторская крыса Овсянников… Чего-то с дороги поясницу разломило, Иван Семеныч!
— А кто в гору полезет? — не унимался Самоварник, накренивая новенький картуз на одно ухо. — Ха-ха!..
Вот оно в
чем дело-то, родимые мои… Так, Дорох?
— Тошно мне, Дунюшка… — тихо ответил Окулко и так хорошо посмотрел на целовальничиху,
что у ней точно
что порвалось. — Стосковался я об тебе,
вот и пришел. Всем радость, а мы, как волки, по лесу бродим… Давай водки!
— Куда же он убежал, папочка?.. Ведь теперь темно… Я знаю,
что его били.
Вот всем весело, все смеются, а он, как зверь, бежит в лес… Мне его жаль, папочка!..
Илюшка молчал и только смотрел на Пашку широко раскрытыми глазами. Он мог, конечно, сейчас же исколотить приятеля, но что-то точно связывало его по рукам и по ногам, и он ждал с мучительным любопытством,
что еще скажет Пашка. И злость, и слезы, и обидное щемящее чувство захватывали ему дух, а Пашка продолжал свое, наслаждаясь мучениями благоприятеля. Ему страстно хотелось, чтобы Илюшка заревел и даже побил бы его.
Вот тебе, хвастун!
Когда родился первый ребенок, Илюшка, Рачитель избил жену поленом до полусмерти: это было отродье Окулка. Если Дунька не наложила на себя рук, то благодаря именно этому ребенку, к которому она привязалась с болезненною нежностью, — она все перенесла для своего любимого детища, все износила и все умела забыть. Много лет прошло, и только сегодняшний случай поднял наверх старую беду.
Вот о
чем плакала Рачителиха, проводив своего Илюшку на Самосадку.
— А наши-то тулянки
чего придумали, — трещала участливо Домнушка. — С ног сбились, всё про свой хлеб толкуют. И всё старухи… С заводу хотят уезжать куда-то в орду, где земля дешевая. Право… У самих зубов нет, а своего хлеба захотели, старые… И хохлушек туда же подманивают, а доведись до дела, так на снохах и поедут. Удумали!.. Воля вышла,
вот все и зашевелились: кто куда, — объясняла Домнушка. — Старики-то так и поднялись, особенно в нашем Туляцком конце.
Чтобы удобнее управиться с работой, Таисья поставила ее на лавку и только теперь заметила,
что из-под желтенькой юбочки выставляются кружева панталон, —
вот увидала бы баушка-то!..
— Как же, помним тебя, соколик, — шамкали старики. — Тоже, поди, наш самосадский. Еще когда ползунком был, так на улице с нашими ребятами играл, а потом в учебу ушел. Конечно, кому до
чего господь разум откроет… Мать-то пытала реветь да убиваться, как по покойнике отчитывала, а
вот на старости господь привел старухе радость.
— Спасибо,
что меня не забыли, старички, — благодарил Мухин. —
Вот я и сам успел состариться…
— Ну, не буду, не буду!.. Конечно, строгость необходима, особенно с детьми…
Вот у тебя дочь, у меня сын, а еще кто знает,
чем они утешат родителей-то на старости лет.
Татьяна каждое лето работала за двоих, а потом всю зиму слушала попреки свекрови,
что вот Макар травит чужое сено.
— Так
вот мы и пришли, этово-тово, — повторял Тит. —
Чего ты уж нам окажешь, Петр Елисеич?
— А вы
что остановились, подлецы?! — заорал он своим протодьяконским басом. —
Вот я вас, канальи!..
—
Вот оно
что значит: «и разбойник придет с умиренною душой», — объяснял Петру Елисеичу приезжавший в Мурмос Груздев. — Недаром эти старцы слова-то свои говорят…
— И то не моего, — согласился инок, застегивая свое полукафтанье. —
Вот што, Таисья, зажился я у тебя, а люди,
чего доброго, еще сплетни сплетут… Нездоровится мне што-то, а то хоть сейчас бы со двора долой. Один грех с вами…
— Я тебе говорю: лучше будет… Неровен час, родимый мой, кабы не попритчилось
чего, а дома-то оно спокойнее. Да и жена тебя дожидается… Славная она баба, а ты
вот пируешь. Поезжай, говорю…
—
Вот вы все такие… — заворчала Таисья. — Вы гуляете, а я расхлебывай ваше-то горе. Да еще вы же и топорщитесь: «Не хочу с Кириллом». Было бы из
чего выбирать, милушка… Старца испугалась, а Макарки поганого не было страшно?.. Весь Кержацкий конец осрамила… Неслыханное дело, чтобы наши кержанки с мочеганами вязались…
—
Вот ты и осудил меня, а как в писании сказано: «Ты кто еси судий чуждему рабу: своему господеви стоишь или падаешь…» Так-то, родимые мои! Осудить-то легко, а того вы не подумали,
что к мирянину приставлен всего один бес, к попу — семь бесов, а к чернецу — все четырнадцать. Согрели бы вы меня лучше водочкой,
чем непутевые речи заводить про наше иноческое житие.
— О
чем говорить-то, мамынька? — сердито отвечала Наташка. — Замаялась я,
вот што… Поясницу ломит. Вон ступни [Ступни — башмаки. (Прим. Д. Н. Мамина-Сибиряка.)] новые надо покупать, варежки износились.
Старая, поглупевшая от голода и болезней Мавра пилила несчастную Наташку походя и в утешение себе думала о том,
что вот выпустят Окулка из острога и тогда все будет другое.
Обойденная со всех сторон отчаянною нуждой, Наташка часто думала о том,
что вот есть же богатые семьи, где робят одни мужики, а бабы остаются только для разной домашности.
—
Вот я то же самое думаю и ничего придумать не могу. Конечно, в крепостное время можно было и сидя в Самосадке орудовать… А
вот теперь почитай и дома не бываю, а все в разъездах. Уж это какая же жизнь… А как подумаю,
что придется уезжать из Самосадки, так даже оторопь возьмет. Не то
что жаль насиженного места, а так… какой-то страх.
— Знаешь,
что я тебе скажу, — проговорил Петр Елисеич после длинной паузы, — состарились мы с тобой, старина…
Вот и пошли ахи да страхи. Жить не жили, а состарились.
— Знаю, знаю, душа моя, а все-таки должны быть коноводы… Впрочем, я должен тебя предупредить, ангел мои,
что я знаю решительно все. Да-с…
Вот мы этих смутьянов и пощупаем… хе-хе!
У старика, целую жизнь просидевшего в караулке, родилась какая-то ненависть
вот именно к этому свистку. Ну,
чего он воет, как собака? Раз, когда Слепень сладко дремал в своей караулке, натопленной, как баня, расщелявшаяся деревянная дверь отворилась, и, нагнувшись, в нее вошел Морок. Единственный заводский вор никогда и глаз не показывал на фабрику, а тут сам пришел.
Долго стоял Коваль на мосту, провожая глазами уходивший обоз. Ему было обидно,
что сват Тит уехал и ни разу не обернулся назад.
Вот тебе и сват!.. Но Титу было не до вероломного свата, — старик не мог отвязаться от мысли о дураке Терешке, который все дело испортил. И откуда он взялся, подумаешь: точно из земли вырос… Идет впереди обоза без шапки, как ходил перед покойниками. В душе Тита этот пустой случай вызвал первую тень сомнения: уж ладно ли они выехали?
— Хорошо, хорошо… Мы это еще увидим. А
что за себя каждый — это ты верно сказал.
Вот у Никона Авдеича (старик ткнул на Палача) ни одной души не ушло, а ты ползавода распустил.
Вместо ответа Вася схватил камень и запустил им в медного заводовладельца.
Вот тебе, кикимора!.. Нюрочке тоже хотелось бросить камнем, но она не посмела. Ей опять сделалось весело, и с горы она побежала за Васей, расставив широко руки, как делал он. На мосту Вася набрал шлаку и заставил ее бросать им в плававших у берега уток. Этот пестрый стекловидный шлак так понравился Нюрочке,
что она набила им полные карманы своей шубки, причем порезала руку.
— Так… Я думаю
вот о
чем, папа: если бы я была мальчиком, то…
Петр Елисеич долго шагал по кабинету, стараясь приучить себя к мысли,
что он гость
вот в этих стенах, где прожил лет пятнадцать. Да, нужно убираться, а куда?.. Впрочем, в резерве оставалась Самосадка с груздевским домом. Чтобы развлечься, Петр Елисеич сходил на фабрику и там нашел какие-то непорядки. Между прочим, досталось Никитичу, который никогда не слыхал от приказчика «худого слова».
— Это не наше дело… — заговорил он после неприятной паузы. — Да и тебе пора спать. Ты
вот бегаешь постоянно в кухню и слушаешь все,
что там говорят. Знаешь,
что я этого не люблю. В кухне болтают разные глупости, а ты их повторяешь.
Домнушка, не замечавшая раньше забитой снохи, точно в первый раз увидела ее и даже удивилась,
что вот эта самая Татьяна Ивановна точно такой же человек, как и все другие.
— Эй, солдат, кислая шерсть, чаю захотел?.. Завели канпанию, нечего сказать: один двухорловый, а другой совсем темная копейка. Ужо который которого обует на обе ноги… Ах, черти деревянные,
что придумали!.. На одной бы веревке вас удавить обоих:
вот вам какая канпания следовает…
— Ты сам купи да подари, а потом и кори, — ругались бабы. —
Чего на чужое-то добро зариться? Жене бы
вот на сарафан купил.
— Им нужны кровопийцы, а не управители! — кричал он, когда в Ключевской завод приехал исправник Иван Семеныч. — Они погубят все дело, и тогда сам Лука Назарыч полетит с своего места…
Вот посмотрите,
что так будет!
—
Вот и с старушкой кстати прощусь, — говорил за чаем Груздев с грустью в голосе. — Корень была, а не женщина… Когда я еще босиком бегал по пристани, так она частенько началила меня… То за вихры поймает, то подзатыльника хорошего даст. Ох, жизнь наша, Петр Елисеич… Сколько ни живи, а все помирать придется. Говори мне спасибо, Петр Елисеич,
что я тогда тебя помирил с матерью. Помнишь? Ежели и помрет старушка, все же одним грехом у тебя меньше. Мать — первое дело…
Что-то такое несправедливое и жестокое пронеслось над избушкой Елески жигаля,
что отравляло жизнь всем, начиная
вот с этой покойницы.
На детях никакого греха нет,
вот ихняя молитва и доходнее к богу,
чем наша.
Аграфена видела,
что матушка Енафа гневается, и всю дорогу молчала. Один смиренный Кирилл чувствовал себя прекрасно и только посмеивался себе в бороду: все эти бабы одинаковы,
что мирские,
что скитские, и всем им одна цена, и слабость у них одна женская.
Вот Аглаида и глядеть на него не хочет, а
что он ей сделал? Как родила в скитах, он же увозил ребенка в Мурмос и отдавал на воспитанье! Хорошо еще,
что ребенок-то догадался во-время умереть, и теперь Аглаида чистотою своей перед ним же похваляется.
— Да ведь мне-то обидно: лежал я здесь и о смертном часе сокрушался, а ты подошла — у меня все нутро точно перевернулось… Какой же я после этого человек есть,
что душа у меня коромыслом? И весь-то грех в мир идет единственно через вас, баб, значит… Как оно зачалось, так, видно, и кончится. Адам начал, а антихрист кончит. Правильно я говорю?.. И с этакою-то нечистою душой должен я скоро предстать туда, где и ангелы не смеют взирати… Этакая нечисть, погань, скверность, —
вот што я такое!
— А
вот и пойдет… Заводская косточка, не утерпит: только помани. А
что касаемо обиды, так опять свои люди и счеты свои… Еще в силе человек, без дела сидеть обидно, а главное — свое ведь кровное заводское-то дело! Пошлют кого другого — хуже будет… Сам поеду к Петру Елисеичу и буду слезно просить. А уж я-то за ним — как таракан за печкой.
— Ну, Паша, ежели я завтра утром не вернусь, так уж ты тово… — наказывал старик упавшим голосом. — Эх, до
чего дожил:
вот тебе и господская квартира!
— Какая наша религия: какая-нибудь старуха почитает да ладаном покурит —
вот и все. Ведь как не хотела Анфиса Егоровна переезжать в Мурмос, чуяло сердце,
что помрет, а я точно ослеп и на своем поставил.
— Да лет с двадцать уголь жег, это точно… Теперь
вот ни к
чему приехал. Макар, этово-тово, в большаках остался и выход заплатил, ну, теперь уж от ево вся причина… Может, не выгонит, а может, и выгонит. Не знаю сам, этово-тово.
— Мамынька,
вот те Христос, ничего не знаю! — отпиралась Феклиста. — Ничего не знаю,
чего ему, омморошному, надо от меня… Он и на фабрику ходит: сядет на свалку дров и глядит на меня, как я дрова ношу. Я уж и то жаловалась на него уставщику Корниле… Корнило-то раза три выгонял Морока с фабрики.
Ты
вот все вызнала, живучи в скитах, а то тебе неизвестно,
что домашнюю беду в люди не носят.