Неточные совпадения
— Ишь
какой ласковый нашелся, — подзуживал Семка, заглядываясь на Катрю. — Домна, дай ему по шее,
вот и будет закуска.
— Ты и скажи своим пристанским, что волю никто не спрячет и в свое время объявят,
как и в других местах.
Вот приедет главный управляющий Лука Назарыч, приедет исправник и объявят… В Мурмосе уж все было и у нас будет, а брат Мосей врет, чтобы его больше водкой поили. Волю объявят, а
как и что будет — никто сейчас не знает. Приказчикам обманывать народ тоже не из чего: сами крепостные.
— Я дело говорю, — не унимался Егор. — Тоже
вот в куфне сидел даве…
Какой севодни у нас день-от, а стряпка говядину по горшкам сует… Семка тоже говядину сечкой рубит… Это
как?..
На крыльце показался Петр Елисеич и тревожно прислушивался к каждому звуку:
вот ярко дрогнул дорожный колокольчик, завыл форейтор, и два тяжелых экипажа с грохотом вкатились во двор, а за ними, вытянувшись в седлах,
как гончие, на мохноногих и горбоносых киргизах, влетели четыре оренбургских казака.
— Иван Семеныч, брось ты свою соску ради истинного Христа… Мутит и без тебя.
Вот садись тут, а то бродишь перед глазами,
как маятник.
—
Вот что, отец Сергей, — заговорил Лука Назарыч, не приглашая священника садиться. — Завтра нужно будет молебствие отслужить на площади… чтобы по всей форме. Образа поднять, хоругви, звон во вся, — ну, уж вы там знаете,
как и что…
Несмотря на эти уговоры, о. Сергей с мягкою настойчивостью остался при своем, что заставило Луку Назарыча посмотреть на попа подозрительно: «Приглашают, а он кочевряжится…
Вот еще невидаль
какая!» Нюрочка ласково подбежала к батюшке и, прижавшись головой к широкому рукаву его рясы, крепко ухватилась за его руку. Она побаивалась седого сердитого старика.
— Кто рано встает, тому бог подает, Иван Семеныч, — отшучивался Груздев, укладывая спавшего на руках мальчика на полу в уголку, где кучер разложил дорожные подушки. — Можно один-то день и не поспать: не много таких дней насчитаешь. А я, между прочим, Домнушке наказал самоварчик наставить…
Вот оно сон-то
как рукой и снимет. А это кто там спит? А, конторская крыса Овсянников… Чего-то с дороги поясницу разломило, Иван Семеныч!
— Отойди, грех…
Вот еще навязался человек,
как короста!
—
Вот они, эти хохлы,
какие: батьков в грош не ставят, а?.. Ты, Дорох,
как полагаешь, порядок это али нет?
— Нашли тоже и время прийти… — ворчала та, стараясь не смотреть на Окулка. — Народу полный кабак, а они лезут… Ты, Окулко, одурел совсем… Возьму
вот, да всех в шею!..
Какой народ-то, поди уж к исправнику побежали.
О,
как любила когда-то она
вот эту кудрявую голову, сколько приняла из-за нее всякого сраму, а он на свою же кровь поднимается…
— Тошно мне, Дунюшка… — тихо ответил Окулко и так хорошо посмотрел на целовальничиху, что у ней точно что порвалось. — Стосковался я об тебе,
вот и пришел. Всем радость, а мы,
как волки, по лесу бродим… Давай водки!
— Ступай к своему батьке да скажи ему, чтобы по спине тебя вытянул палкой-то… — смеялся Окулко. —
Вот Морока возьмем, ежели пойдет, потому
как он промыслит и для себя и для нас. Так я говорю, Морок?
—
Вот что, Никитич, родимый мой, скажу я тебе одно словечко, — перебил мальчика Самоварник. — Смотрю я на фабрику нашу, родимый мой, и раскидываю своим умом так: кто теперь Устюжанинову робить на ней будет, а? Тоже
вот и медный рудник взять: вся Пеньковка расползется,
как тараканы из лукошка.
Пульс был нехороший, и Петр Елисеич только покачал головой. Такие лихорадочные припадки были с Нюрочкой и раньше, и Домнушка называла их «ростучкой», — к росту девочка скудается здоровьем,
вот и все. Но теперь Петр Елисеич невольно припомнил,
как Нюрочка провела целый день. Вообще слишком много впечатлений для одного дня.
— Куда же он убежал, папочка?.. Ведь теперь темно… Я знаю, что его били.
Вот всем весело, все смеются, а он,
как зверь, бежит в лес… Мне его жаль, папочка!..
Вот и теперь встревоженный детский ум так трогательно ищет опоры, разумного объяснения и, главное, сочувствия,
как молодое растение тянется к свету и теплу.
— Убирайся, потатчица, — закричала на нее в окошко Палагея. — Вишь выискалась
какая добрая…
Вот я еще, Макарка, прибавлю тебе, иди-ка в избу-то.
—
Как ты сказал: в гости?..
Вот я ужо слезу с печки-то да Титу и пожалуюсь… Он вам таких гостинцев насыплет, пострелы.
— У вас вся семья такая, — продолжал Пашка. — Домнушку на фабрике
как дразнят, а твоя тетка в приказчицах живет у Палача. Деян постоянно рассказывает,
как мать-то в хомуте водили тогда. Он рассказывает, а мужики хохочут. Рачитель потом
как колотил твою-то мать: за волосья по улицам таскал, чересседельником хлестал… страсть!..
Вот тебе и козловы ботинки…
—
Как же, помним тебя, соколик, — шамкали старики. — Тоже, поди, наш самосадский. Еще когда ползунком был, так на улице с нашими ребятами играл, а потом в учебу ушел. Конечно, кому до чего господь разум откроет… Мать-то пытала реветь да убиваться,
как по покойнике отчитывала, а
вот на старости господь привел старухе радость.
— Так-то
вот, родимый мой Петр Елисеич, — заговорил Мосей, подсаживаясь к брату. — Надо мне тебя было видеть, да все доступа не выходило. Есть у меня до тебя одно словечко… Уж ты не взыщи на нашей темноте, потому
как мы народ, пряменько сказать, от пня.
— Да дело не маленькое, родимый мой…
Вот прошла теперь везде воля, значит, всем хрестьянам, а
как насчет земляного положенья? Тебе это ближе знать…
— Ты все про других рассказываешь, родимый мой, — приставал Мосей, разглаживая свою бороду корявою, обожженною рукой. — А нам до себя… Мы тебя своим считаем, самосадским, так, значит, уж ты все обскажи нам, чтобы без сумления.
Вот и старички послушают… Там заводы
как хотят, а наша Самосадка допрежь заводов стояла. Прапрадеды жили на Каменке, когда о заводах и слыхом было не слыхать… Наше дело совсем особенное. Родимый мой, ты уж для нас-то постарайся, чтобы воля вышла нам правильная…
— Теперь, этово-тово, ежели рассудить,
какая здесь земля, старички? — говорил Тит. — Тут тебе покос, а тут гора… камень… Только
вот по реке сколько местов угодных и найдется. Дальше — народу больше, а, этово-тово, в земле будет умаление. Это я насчет покосу, старички…
Вот подойдет осень, и пойдет народ опять в кабалу к Устюжанинову, а
какая это работа: молодые ребята балуются на фабрике, мужики изробливаются к пятидесяти годам, а про баб и говорить нечего, — которая пошла на фабрику, та и пропала.
— Только
вот што, старички, — говорил Деян Поперешный, — бабам ни гугу!.. Примутся стрекотать,
как сороки, и все дело испортят. Подымут рев, забегают,
как оглашенные.
—
Вот тебе и кто будет робить! — посмеивался Никитич, поглядывая на собравшийся народ. — Хлеб за брюхом не ходит, родимые мои…
Как же это можно, штобы этакое обзаведенье и вдруг остановилось? Большие миллионты в него положены, —
вот это
какое дело!
Вот он зачем повадился, мочеганский пес, да и
какую девку-то обманул…
Аграфену оставили в светелке одну, а Таисья спустилась с хозяйкой вниз и уже там в коротких словах обсказала свое дело. Анфиса Егоровна только покачивала в такт головой и жалостливо приговаривала: «Ах,
какой грех случился… И девка-то
какая, а
вот попутал враг. То-то лицо знакомое: с первого раза узнала. Да такой другой красавицы и с огнем не сыщешь по всем заводам…» Когда речь дошла до ожидаемого старца Кирилла, который должен был увезти Аграфену в скиты, Анфиса Егоровна только всплеснула руками.
— К самому сердцу пришлась она мне, горюшка, — плакала Таисья, качая головой. — Точно
вот она моя родная дочь… Все терпела, все скрывалась я, Анфиса Егоровна, а
вот теперь прорвало… Кабы можно, так на себя бы, кажется, взяла весь Аграфенин грех!.. Видела,
как этот проклятущий Кирилл зенки-то свои прятал: у, волк! Съедят они там девку в скитах с своею-то Енафой!..
—
Вот мы и дома, — самодовольно проговорил инок Кирилл, свертывая с тропы налево под гору. — Ишь
какое угодное местечко жигали выбрали.
— Да
вот возьми рукавицу, да рукавицей рожу и натри, — советовал он. — Нарочно даве сажей ее намазал… И будешь,
как заправский мужик. Кабы нас куренные-то не признали…
—
Вот ты и осудил меня, а
как в писании сказано: «Ты кто еси судий чуждему рабу: своему господеви стоишь или падаешь…» Так-то, родимые мои! Осудить-то легко, а того вы не подумали, что к мирянину приставлен всего один бес, к попу — семь бесов, а к чернецу — все четырнадцать. Согрели бы вы меня лучше водочкой, чем непутевые речи заводить про наше иноческое житие.
— Ты
вот что, Аграфенушка… гм… ты, значит, с Енафой-то поосторожней, особливо насчет еды.
Как раз еще окормит чем ни на есть… Она эк-ту уж стравила одну слепую деушку из Мурмоса. Я ее
вот так же на исправу привозил… По-нашему, по-скитскому, слепыми прозываются деушки, которые вроде тебя. А красивая была… Так в лесу и похоронили сердешную. Наши скитские матери тоже всякие бывают… Чем с тобою ласковее будет Енафа, тем больше ты ее опасайся. Змея она подколодная, пряменько сказать…
— Тебе-то легко, Домнушка, — жалились другие горбатовские снохи. — Ты
вот,
как блоха, попрыгиваешь, а каково нам… Хоть бы ты замолвила словечко нашему Титу, — тоже ведь и ты снохой ему приходишься…
Где же взять и шубу, и пимы, и зимнюю шапку, и теплые варежки Тараску? Отнятый казенный хлеб привел Мавру в молчаливое отчаяние.
Вот в такую минуту Наташка и обратилась за советом к Аннушке,
как избыть беду. Аннушка всегда жалела Наташку и долго качала головой, а потом и придумала.
— А сама виновата, — подтягивал Антип. — Ежели которая девка себя не соблюдает, так ее на части живую разрезать…
Вот это
какое дело!.. Завсегда девка должна себя соблюдать, на то и званье у ней такое: девка.
— Что будешь делать… — вздыхал Груздев. — Чем дальше, тем труднее жить становится, а
как будут жить наши дети — страшно подумать. Кстати,
вот что… Проект-то у тебя написан и бойко и основательно, все на своем месте, а только напрасно ты не показал мне его раньше.
—
Вот я то же самое думаю и ничего придумать не могу. Конечно, в крепостное время можно было и сидя в Самосадке орудовать… А
вот теперь почитай и дома не бываю, а все в разъездах. Уж это
какая же жизнь… А
как подумаю, что придется уезжать из Самосадки, так даже оторопь возьмет. Не то что жаль насиженного места, а так… какой-то страх.
— Да ведь сам-то я разве не понимаю, Петр Елисеич? Тоже, слава богу, достаточно видали всяких людей и свою темноту видим… А
как подумаю, точно сердце оборвется. Ночью просыпаюсь и все думаю… Разве я первый переезжаю с одного места на другое, а
вот поди же ты… Стыдно рассказывать-то!
— Это ты верно… Конешно,
как не жаль добра: тоже горбом, этово-тово, добро-то наживали. А только нам не способно оставаться-то здесь… все купляй… Там, в орде, сторона вольная, земли сколько хошь… Опять и то сказать, што пригнали нас сюда безо всего, да, слава богу,
вот живы остались. Бог даст, и там управимся.
У старика, целую жизнь просидевшего в караулке, родилась какая-то ненависть
вот именно к этому свистку. Ну, чего он воет,
как собака? Раз, когда Слепень сладко дремал в своей караулке, натопленной,
как баня, расщелявшаяся деревянная дверь отворилась, и, нагнувшись, в нее вошел Морок. Единственный заводский вор никогда и глаз не показывал на фабрику, а тут сам пришел.
— Свисток-то? А я тебе
вот што скажу: лежу я это утром, а
как он загудит — и шабаш. Соскочу и не могу больше спать, хоть зарежь. Жилы он из меня тянет. Так бы
вот, кажется, горло ему перервал…
— Пришел поглядеть,
как вы около огня маетесь, — объяснял он, между прочим. — Дураки вы,
вот што я вам скажу…
— Ах ты, грех
какой, этово-тово! — виновато бормотал Тит, сконфуженный бесстыжим враньем Деяна. — Ведь
вот прикинется же боль к человеку… Ну, этово-тово, ты потом, видно, приедешь, Деян.
Долго стоял Коваль на мосту, провожая глазами уходивший обоз. Ему было обидно, что сват Тит уехал и ни разу не обернулся назад.
Вот тебе и сват!.. Но Титу было не до вероломного свата, — старик не мог отвязаться от мысли о дураке Терешке, который все дело испортил. И откуда он взялся, подумаешь: точно из земли вырос… Идет впереди обоза без шапки,
как ходил перед покойниками. В душе Тита этот пустой случай вызвал первую тень сомнения: уж ладно ли они выехали?
—
Вот смотри,
какие у нас пильщики! — крикнул Вася, подбегая к решетке стоявшего посреди площади памятника.
Вместо ответа Вася схватил камень и запустил им в медного заводовладельца.
Вот тебе, кикимора!.. Нюрочке тоже хотелось бросить камнем, но она не посмела. Ей опять сделалось весело, и с горы она побежала за Васей, расставив широко руки,
как делал он. На мосту Вася набрал шлаку и заставил ее бросать им в плававших у берега уток. Этот пестрый стекловидный шлак так понравился Нюрочке, что она набила им полные карманы своей шубки, причем порезала руку.