Неточные совпадения
Д. Н. Мамина-Сибиряка.)] ворочает!» Она вспомнила,
что сегодня среда — постный день,
а Егор — кержак [Кержаками на Урале, в заводах, называют старообрядцев, потому
что большинство из них выходцы с р. Керженца.
Рубивший говядину Семка возмущал Егора еще больше,
чем Домнушка: истрепался в кучерах,
а еще каких отца-матери сын…
Домнушка знала,
что Катря в сарайной и точит там лясы с казачком Тишкой, — каждое утро так-то с жиру бесятся… И нашла с кем время терять: Тишке никак пятнадцатый год только в доходе. Глупая эта Катря,
а тут еще барышня пристает: куда ушла… Вон и Семка скалит зубы: тоже на Катрю заглядывается, пес, да только опасится. У Домнушки в голове зашевелилось много своих бабьих расчетов, и она машинально совала приготовленную говядину по горшкам, вытаскивала чугун с кипятком и вообще управлялась за четверых.
— Да я же тебе говорю,
что ничего не знаю, как и все другие. Никто ничего не знает,
а потом видно будет.
— Отчего же ты мне прямо не сказал,
что у вас Мосей смутьянит? — накинулся Петр Елисеич и даже покраснел. — Толкуешь-толкуешь тут,
а о главном молчишь… Удивительные, право, люди: все с подходцем нужно сделать, выведать, перехитрить. И совершенно напрасно…
Что вам говорил Мосей про волю?
— Ты и скажи своим пристанским,
что волю никто не спрячет и в свое время объявят, как и в других местах. Вот приедет главный управляющий Лука Назарыч, приедет исправник и объявят… В Мурмосе уж все было и у нас будет,
а брат Мосей врет, чтобы его больше водкой поили. Волю объявят,
а как и
что будет — никто сейчас не знает. Приказчикам обманывать народ тоже не из
чего: сами крепостные.
—
А зачем по-бабьи волосы девке плетут? Тоже и штаны не подходящее дело… Матушка наказывала, потому как слухи и до нас пали,
что полумужичьем девку обряжаете. Не порядок это, родимый мой…
Боже сохрани, если Лука Назарыч встанет левою ногой,
а теперь старик сидит и не знает,
что ему делать и с
чего начать.
Его возмущает проклятый француз, как он мысленно называет Петра Елисеича, — ведь знает, зачем приехали,
а прикидывается,
что удивлен, и этот исправник Чермаченко, который, переодевшись в сарайной, теперь коротенькими шажками мельтесит у него перед глазами, точно бес.
—
А у нас Мурмос стал… Кое-как набрали народу на одни домны, да и то чуть не Христа ради упросили. Ошалел народ…
Что же это будет?
Несмотря на эти уговоры, о. Сергей с мягкою настойчивостью остался при своем,
что заставило Луку Назарыча посмотреть на попа подозрительно: «Приглашают,
а он кочевряжится… Вот еще невидаль какая!» Нюрочка ласково подбежала к батюшке и, прижавшись головой к широкому рукаву его рясы, крепко ухватилась за его руку. Она побаивалась седого сердитого старика.
При входе в этот корпус Луку Назарыча уже встречал заводский надзиратель Подседельников, держа снятую фуражку наотлет. Его круглое розовое лицо так и застыло от умиления,
а круглые темные глаза ловили каждое движение патрона. Когда рассылка сообщил ему,
что Лука Назарыч ходит по фабрике, Подседельников обежал все корпуса кругом, чтобы встретить начальство при исполнении обязанностей. Рядом с ним вытянулся в струнку старик уставщик, — плотинного и уставщика рабочие звали «сестрами».
А Лука Назарыч медленно шел дальше и окидывал хозяйским взглядом все. В одном месте он было остановился и, нахмурив брови, посмотрел на мастера в кожаной защитке и прядениках: лежавшая на полу, только
что прокатанная железная полоса была с отщепиной… У несчастного мастера екнуло сердце, но Лука Назарыч только махнул рукой, повернулся и пошел дальше.
—
А, это ты! — обрадовался Петр Елисеич, когда на обратном пути с фабрики из ночной мглы выступила фигура брата Егора. — Вот
что, Егор, поспевай сегодня же ночью домой на Самосадку и объяви всем пристанским,
что завтра будут читать манифест о воле. Я уж хотел нарочного посылать… Так и скажи,
что исправник приехал.
— Ну,
что же я могу сделать?.. Как знаете,
а мое дело — сказать.
— Ничего, не мытьем, так катаньем можно донять, — поддерживал Овсянников своего приятеля Чебакова. — Ведь как расхорохорился, проклятый француз!.. Велика корысть,
что завтра все вольные будем: тот же Лука Назарыч возьмет да со службы и прогонит… Кому воля,
а кому и хуже неволи придется.
У только
что запруженной Березайки поставилась первая доменная печь,
а к ней прилажен был небольшой кирпичный корпус.
Он по старой мужицкой привычке провел всею ладонью по своему широкому бородатому лицу с плутоватыми темными глазками, тряхнул головой и весело подумал: «
А мы
чем хуже других?» С заводскою администрацией Груздев сильно дружил и с управителями был за панибрата, но Луки Назарыча побаивался старым рабьим страхом.
В другое время он не посмел бы въехать во двор господского дома и разбудить «самого», но теперь было все равно: сегодня Лука Назарыч велик,
а завтра неизвестно,
что будет.
— Кто рано встает, тому бог подает, Иван Семеныч, — отшучивался Груздев, укладывая спавшего на руках мальчика на полу в уголку, где кучер разложил дорожные подушки. — Можно один-то день и не поспать: не много таких дней насчитаешь.
А я, между прочим, Домнушке наказал самоварчик наставить… Вот оно сон-то как рукой и снимет.
А это кто там спит?
А, конторская крыса Овсянников… Чего-то с дороги поясницу разломило, Иван Семеныч!
Домнушка знала свычаи Груздева хорошо, и самовар скоро появился в сарайной. Туда же Домнушка уже сама притащила на сковороде только
что испеченную в масле пшеничную лепешку, как любил Самойло Евтихыч: один бочок подрумянен,
а другой совсем пухлый.
— Ну, это еще старуха надвое сказала, Иван Семеныч. В глупой копейке толку мало,
а умная любит, чтобы ее умненько и брали… Ну
что, как Лука-то Назарыч?
Домнушка, Катря и казачок Тишка выбивались из сил: нужно было приготовить два стола для панов,
а там еще стол в сарайной для дозорных, плотинного, уставщиков и кафтанников и самый большой стол для лесообъездчиков и мастеров во дворе. После первых рюмок на Домнушку посыпался целый ряд непрошенных любезностей, так
что она отбивалась даже ногами, особенно когда пробегала через крыльцо мимо лесообъездчиков.
Петр Елисеич наливал стаканы,
а Нюрочка подавала их по очереди. Девочка была счастлива,
что могла принять, наконец, деятельное участие в этой церемонии, и с удовольствием следила, как стаканы быстро выпивались, лица веселели, и везде поднимался смутный говор, точно закипала приставленная к огню вода.
О воле точно боялись говорить, — кто знает,
что еще будет? —
а старики грустно вздыхали: может, и хуже будет.
Знакомый человек, хлеб-соль водили, — ну, я ему и говорю: «Сидор Карпыч, теперь ты будешь бумаги в правление носить»,
а он мне: «Не хочу!» Я его посадил на три дня в темную,
а он свое: «Не хочу!»
Что же было мне с ним делать?
Да и как было сидеть по хатам, когда так и тянуло разузнать,
что делается на белом свете,
а где же это можно было получить, как не в Дунькином кабаке?
—
А ну их! — отмахивался учитель костлявою рукой. — Разе они
что могут понимать?.. Необразованные люди…
—
А кто в гору полезет? — не унимался Самоварник, накренивая новенький картуз на одно ухо. — Ха-ха!.. Вот оно в
чем дело-то, родимые мои… Так, Дорох?
Около Самоварника собралась целая толпа,
что его еще больше ободрило.
Что же, пустой он человек,
а все-таки и пустой человек может хорошим словом обмолвиться. Кто в самом деле пойдет теперь в огненную работу или полезет в гору? Весь кабак загалдел, как пчелиный улей,
а Самоварник орал пуще всех и даже ругал неизвестно кого.
—
Чему ты обрадовался! — отталкивал его Деян. — Воля нам, православным, вышла,
а кержаков пуще того будут корчить… Обрадовались, обушники!..
А знаешь поговорку: «взвыла собака на свою голову»?
— Родимый мой,
а?.. Какое я тебе слово скажу,
а?.. Кто Устюжанинову робить на фабрике будет,
а?.. Родимый мой,
а еще
что я тебе скажу,
а?..
— «Многая, многая, многая лета… мно-о-о-га-ая ле-еее-та!» — вытягивал своим дребезжащим, жиденьким тенорком Евгеньич. — Ну, еще, братие… Агап, слушай: си-до-ре!..
А ты, Рачитель, подхватывай. Ну, братие… Илюшка, пострел, подавай еще водки,
чего глядишь?
— Тошно мне, Дунюшка… — тихо ответил Окулко и так хорошо посмотрел на целовальничиху,
что у ней точно
что порвалось. — Стосковался я об тебе, вот и пришел. Всем радость,
а мы, как волки, по лесу бродим… Давай водки!
Разбойники не обратили на него никакого внимания, как на незнакомого человека,
а Беспалый так его толкнул,
что старик отлетел от стойки сажени на две и начал ругаться.
После веселого обеда весь господский дом спал до вечернего чая. Все так устали,
что на два часа дом точно вымер. В сарайной отдыхали Груздев и Овсянников, в комнате Луки Назарыча почивал исправник Иван Семеныч,
а Петр Елисеич прилег в своем кабинете. Домнушка тоже прикорнула у себя в кухне. Бодрствовали только дети.
—
А ты плакса… — шепотом ответила голова, и это показалось Нюрочке настолько убедительным,
что она вышла из кабинета.
Глаза у пристанского разбойника так и горели, и охватившее его воодушевление передалось Нюрочке, как зараза. Она шла теперь за Васей, сама не отдавая себе отчета. Они сначала вышли во двор, потом за ворота,
а через площадь к конторе уже бежали бегом, так
что у Нюрочки захватывало дух.
—
А это
что? — торжественно объявил Вася, указывая на громадный черный щит из картона, на котором был вырезан вензель, подклеенный зеленою и красною бумагой.
Господский дом проснулся как-то разом, и опять в нем закипело веселье, на время прерванное сном. Иван Семеныч потребовал себе пунша, потому
что у него голова требовала починки. Потом стали пить пунш все,
а на дворе опять появились кафтанники, лесообъездчики и разный другой заводский люд.
Самоварник посмотрел пробу и покачал головой. Лучшим чугуном считался серый, потому
что легко идет в передел,
а белый плохим; половиком называют средний сорт.
— Вот
что, Никитич, родимый мой, скажу я тебе одно словечко, — перебил мальчика Самоварник. — Смотрю я на фабрику нашу, родимый мой, и раскидываю своим умом так: кто теперь Устюжанинову робить на ней будет,
а? Тоже вот и медный рудник взять: вся Пеньковка расползется, как тараканы из лукошка.
— И бросишь, когда все уйдут: летухи, засыпки, печатальщики… Сиди и любуйся на нее, когда некому будет робить. Уж мочегане не пойдут,
а наши кержаки
чем грешнее сделались?
— Врешь, врешь!.. — орал Никитич, как бешеный: в нем сказался фанатик-мастеровой, выросший на огненной работе третьим поколением. — Ну,
чего ты орешь-то, Полуэхт?.. Если тебе охота — уходи, черт с тобой,
а как же домну оставить?.. Ну, кричные мастера, обжимочные, пудлинговые, листокатальные… Да ты сбесился никак, Полуэхт?
— Куда же он убежал, папочка?.. Ведь теперь темно… Я знаю,
что его били. Вот всем весело, все смеются,
а он, как зверь, бежит в лес… Мне его жаль, папочка!..
Даже «красная шапка» не производила такого панического ужаса: бабы выли и ревели над Петькой хуже,
чем если бы его живого закапывали в землю, — совсем несмысленый еще мальчонко,
а бритоусы и табашники обасурманят его.
Нужно ли говорить,
что произошло потом: все «заграничные» кончили очень быстро; двое спились, один застрелился, трое умерли от чахотки,
а остальные сошли с ума.
— Геть, бабы!..
Чего мордуете?.. — командовал старик, продолжая упираться ногами. —
А якого я свата нашел… по рукам вдарили… Эге, моя Федорка ведмедица… сват Тит тоже хвалит…
а у него хлопец Пашка… Ну,
чего вы на мене зуставились, як две козы?
Тулянки сами охотно шли за хохлов, потому
что там не было больших семей,
а хохлушки боялись женихаться с туляками.
Тит схватил его за волосы и принялся колотить своею палкой
что было силы. Гибкий черемуховый прут только свистел в воздухе,
а Макар даже не пробовал защищаться. Это был красивый, широкоплечий парень, и Ганне стало до смерти его жаль.