Неточные совпадения
Это были совсем легкомысленные слова для убеленного сединами старца и
его сморщенного лица, если бы не оправдывали
их маленькие, любопытные, вороватые глаза, не хотевшие стариться. За маленький рост на золотых промыслах Кишкин был известен под именем Шишки,
как прежде
его называли только за глаза, а теперь прямо в лицо.
Большинство
их было заброшено,
как невыгодные или выработавшиеся, а около некоторых курились огоньки, — эти, следовательно, находились на полном ходу.
Теперь было все пусто кругом,
как у
него в карманах…
Он даже вспотел,
как хорошая пристяжка.
— Ничего ты не понимаешь! — оборвал
его Зыков. — Первое дело, пески на второй сажени берут, а там земля талая; а второе дело — по Фотьянке пески не мясниковатые, а разрушистые… На
него плесни водой —
он и рассыпался,
как крупа. И пески здесь крупные, чуть
их сполосни… Ничего ты не понимаешь, Шишка!..
— Балчуговские сами по себе: ведь у
них площадь в пятьдесят квадратных верст. На сто лет хватит… Жирно будет, ежели бы
им еще и Кедровскую дачу захватить: там четыреста тысяч десятин… А
какие места: по Суходойке-реке, по Ипатихе, по Малиновке — везде золото. Все россыпи от Каленой горы пошли, значит, в ней жилы объявляются… Там еще казенные разведки были под Маяковой сланью, на Филькиной гари, на Колпаковом поле, у Кедрового ключика. Одним словом, Палестина необъятная…
— Известно, золота в Кедровской даче неочерпаемо, а только ты опять зря болтаешь: кедровское золото мудреное — кругом болота, вода долит, а внизу камень. Надо еще взять кедровское-то золото. Не об этом речь. А дело такое, что в Кедровскую дачу кинутся промышленники из города и с Балчуговских промыслов народ будут сбивать. Теперь у нас весь народ
как в чашке каша, а тогда и расползутся…
Их только помани. Народ отпетый.
— Не ты, так другие пойдут… Я тебе же добра желал, Родион Потапыч. А что касается Балчуговских промыслов, так
они о нас с тобой плакать не будут… Ты вот говоришь, что я ничего не понимаю, а я, может, побольше твоего-то смыслю в этом деле. Балчуговская-то дача рядом прошла с Кедровской — ну, назаявляют приисков на самой грани да и будут скупать ваше балчуговское золото, а запишут в свои книги. Тут не разбери-бери… Вот это
какое дело!
— А ведь ты верно, — уныло согласился Зыков. — Потащат наше золото старателишки. Это уж
как пить дадут. Ты
их только помани… Теперь за
ними не уследишь днем с огнем, а тогда и подавно! Только, я думаю, — прибавил
он, — врешь ты все…
— А дом где? А всякое обзаведенье? А деньги? — накинулся на
него Зыков с ожесточением. — Тебе руки-то отрубить надо было, когда ты в карты стал играть, да мадеру стал лакать, да пустяками стал заниматься… В чьем дому сейчас Ермошка-кабатчик
как клоп раздулся? Ну-ка, скажи, а?..
— А диомид… Я
его по зимам на себе ношу, потому
как холоду этот самый диомид не любит.
— Так ты
как насчет Пронькиной вышки скажешь? — спрашивал Кишкин, когда
они от землянки пошли к старательским работам.
Кишкин подсел на свалку и с час наблюдал,
как работали старатели. Жаль было смотреть,
как даром время убивали…
Какое это золото, когда и пятнадцать долей со ста пудов песку не падает. Так, бьется народ, потому что деваться некуда, а пить-есть надо. Выждав минутку, Кишкин поманил старого Турку и сделал
ему таинственный знак. Старик отвернулся, для видимости покопался и пошабашил.
Как политичный человек, Фрол подал закуску и отошел к другому концу стойки:
он понимал, что Кишкину о чем-то нужно переговорить с Туркой.
— Да сделай милость, хоша сейчас к следователю! — повторял
он с азартом. — Все покажу,
как было дело. И все другие покажут. Я ведь смекаю, для чего тебе это надобно… Ох, смекаю!..
— Ну, что
он? Поди, из лица весь выступил? А? Ведь
ему это без смерти смерть.
Как другая цепная собака: ни во двор, ни со двора не пущает. Не поглянулось
ему? А?.. Еще сродни мне приходится по мамыньке — ну, да мне-то это все едино. Это уж мамынькино дело: она с
ним дружит. Ха-ха!.. Ах, андел ты мой, Андрон Евстратыч! Пряменько тебе скажу: вдругорядь нашу Фотьянку с праздником делаешь, — впервой, когда россыпь открыл, а теперь — словечком своим озолотил.
Когда и за что попал
он на каторгу — никто не знал, а сам старик не любил разговаривать о прошлом,
как и другие старики-каторжане.
Он ночевал на воскресенье дома, а затем в воскресенье же вечером уходил на свой пост, потому что утро понедельника для
него было самым боевым временем: нужно было все работы пускать в ход на целую неделю, а рабочие не все выходили, справляя «узенькое воскресенье»,
как на промыслах называли понедельник.
Напустив на себя храбрости, Яша к вечеру заметно остыл и только почесывал затылок.
Он сходил в кабак, потолкался на народе и пришел домой только к ужину. Храбрости оставалось совсем немного, так что и ночь Яша спал очень скверно, и проснулся чуть свет. Устинья Марковна поднималась в доме раньше всех и видела,
как Яша начинает трусить. Роковой день наступал. Она ничего не говорила, а только тяжело вздыхала. Напившись чаю, Яша объявил...
Дорога в Тайболу проходила Низами, так что Яше пришлось ехать мимо избушки Мыльникова, стоявшей на тракту,
как называли дорогу в город. Было еще раннее утро, но Мыльников стоял за воротами и смотрел,
как ехал Яша. Это был среднего роста мужик с растрепанными волосами, клочковатой рыжей бороденкой и какими-то «ядовитыми» глазами. Яша не любил встречаться с зятем, который обыкновенно поднимал
его на смех, но теперь неловко было проехать мимо.
— Шишка и есть: ни конца ни краю не найдешь. Одним словом, двухорловый!.. Туда же, золота захотел!.. Ха-ха!.. Так я
ему и сказал, где
оно спрятано. А у меня есть местечко… Ох
какое местечко, Яша!.. Гляди-ка, ведь это кабатчик Ермошка на своем виноходце закопачивает?
Он… Ловко. В город погнал с краденым золотом…
Двор был крыт наглухо, и здесь царила такая чистота,
какой не увидишь у православных в избах. Яша молча привязал лошадь к столбу, оправил шубу и пошел на крыльцо. Мыльников уже был в избе. Яша по привычке хотел перекреститься на образ в переднем углу, но Маремьяна
его оговорила...
—
Какой я сват, баушка Маремьяна, когда Родивон Потапыч считает меня в том роде,
как троюродное наплевать. А мне бог с
ним… Я бы
его не обидел. А выпить мы можем завсегда… Ну, Яша, которую не жаль, та и наша.
—
Он за баб примется, — говорил Мыльников, удушливо хихикая. — И достанется бабам… ах
как достанется! А ты, Яша, ко мне ночевать, к Тарасу Мыльникову. Никто пальцем не смеет тронуть… Вот это
какое дело, Яша!
— Это на
какую причину лампадка теплится? — спросил
он.
Родион Потапыч точно онемел:
он не ожидал такой отчаянной дерзости ни от Яши, ни от зятя. Пьяные
как стельки — и лезут с мокрым рылом прямо в избу… Предчувствие чего-то дурного остановило Родиона Потапыча от надлежащей меры, хотя
он уже и приготовил руки.
— От
какой Федосьи Родивоновны? — повторил старик, чувствуя,
как у
него волосы поднимаются дыбом. — Да вы сбесились, оглашенные?.. Да я…
Яша сразу обессилел:
он совсем забыл про существование Наташки и сынишки Пети. Куда
он с
ними денется, ежели родитель выгонит на улицу?.. Пока большие бабы судили да рядили, Наташка не принимала в этом никакого участия. Она пестовала своего братишку смирненько где-нибудь в уголке,
как и следует сироте, и все ждала, когда вернется отец. Когда в передней избе поднялся крик, у ней тряслись руки и ноги.
Значит,
как я в те поры на Фотьянке в шорниках состоял, ну так
он и меня записал.
Анжинеров Шишка хочет под суд упечь, потому
как очень
ему теперь обидно, что
они живут да радуются, а
он дыра в горсти.
— У
них гости… — шепотом заявила она,
как и Ганька. — Анжинер Оников да лесничий Штамм…
— Вот я и хотел рассказать все по порядку, Степан Романыч, потому
как Кишкин меня в свидетели хочет выставить… Забегал
он ко мне как-то на Фотьянку и все выпытывал про старое, а я догадался, что
он неспроста, и ничего
ему не сказал. Увертлив пес.
— Ничего я не знаю, Степан Романыч… Вот хоша и сейчас взять: я и на шахтах, я и на Фотьянке, а конторское дело опричь меня делается. Работы были такие же и раньше,
как сейчас. Все одно… А потом путал еще меня Кишкин вольными работами в Кедровской даче. Обложат, грит, ваши промысла приисками, будут скупать ваше золото, а запишут в свои книги. Это-то
он резонно говорит, Степан Романыч. Греха не оберешься.
— Было бы из чего набавлять, Степан Романыч, — строго заметил Зыков. —
Им сколько угодно дай — все возьмут… Я только одному дивлюсь, что это вышнее начальство смотрит?.. Департаменты-то на что налажены? Все дача была казенная и вдруг будет вольная.
Какой же это порядок?.. Изроют старатели всю Кедровскую дачу,
как свиньи, растащат все золото, а потом и бросят все… Казенного добра жаль.
—
Как же это так, Степан Романыч?.. — бормотал
он.
Как-то раз один служащий — повытчики еще тогда были, — повытчик Мокрушин, седой уж старик, до пенсии
ему оставалось две недели, выпил грешным делом на именинах да пьяненький и попадись Телятникову на глаза.
Старик так и ушел, уверенный, что управляющий не хотел ничего сделать для
него.
Как же, главный управляющий всех Балчуговских промыслов — и вдруг не может отодрать Яшку?.. Своего блудного сына Зыков нашел у подъезда. Яша присел на последнюю ступеньку лестницы, положив голову на руки, и спал самым невинным образом. Отец разбудил
его пинком и строго проговорил...
Кто такой этот генерал Мансветов, откуда
он взялся,
какими путями
он вложился в такое громадное дело — едва ли знал и сам главный управляющий Карачунский.
С ловкостью настоящего дипломата
он умел обходить этим окольным путем самые больные места, хотя и вызывал строгий ропот таких фанатиков компанейских интересов,
как старейший на промыслах штейгер Зыков.
Весь секрет заключался в том, что Карачунский никогда не стонал, что завален работой по горло,
как это делают все другие, потом
он умел распорядиться своим временем и, главное, всегда имел такой беспечный, улыбающийся вид.
Карачунский издал неопределенный звук и опять засвистал. Штамм сидел уже битых часа три и молчал самым возмутительным образом.
Его присутствие всегда раздражало Карачунского и доводило до молчаливого бешенства. Если бы
он мог, то завтра же выгнал бы и Штамма, и этого молокососа Оникова,
как людей, совершенно
ему ненужных, но навязанных сильными покровителями. У Оникова были сильные связи в горном мире, а Штамм явился прямо от Мансветова, которому приходился даже какой-то родней.
Вот и седые волосы у
него, а сердце все молодо, да еще
как молодо…
С появлением баушки Лукерьи все в доме сразу повеселели и только ждали, когда вернется грозный тятенька. Устинья Марковна боялась,
как бы
он не проехал ночевать на Фотьянку, но Прокопию по дороге кто-то сказал, что старика видели на золотой фабрике. Родион Потапыч пришел домой только в сумерки. Когда
его в дверях встретила баушка Лукерья, старик все понял.
—
Ему же лучше, что и молод, и умен. Вон
какой очесливый да скромный…
— Понапрасну погинул, это уж что говорить! — согласилась баушка Лукерья, понукая убавившую шаг лошадь. — Одна девка-каторжанка издалась упрямая и чуть
его не зарезала, черкаска-девка… Ну, приходит
он к нам в казарму и нам же плачется: «Вот, — говорит, — черкаска меня ножиком резала, а я человек семейный…» Слезьми заливается.
Как раз через три дня
его и порешили, сердешного.
— Бывал
он и у нас в казарме… Придет, поглядит и молвит: «Ну, крестницы мои,
какое мне от вас уважение следует? Почитайте своего крестного…» Крестным себя звал. Бабенки улещали
его и за себя, и за мужиков, когда к наказанию
он выезжал в Балчуги. Страшно было на
него смотреть на пьяного-то…
Всякую промысловую работу Родион Потапыч прошел собственным горбом и «видел на два аршина в землю»,
как говорили про
него рабочие.
Все это было
как всегда,
как запомнит себя Родион Потапыч на промыслах, только сам
он уж не тот.
Родион Потапыч числился в это время на каторге и не раз был свидетелем,
как Марфа Тимофеевна возвращалась по утрам из смотрительской квартиры вся в слезах. Эти ли девичьи слезы, девичья ли краса, только начал
он крепко задумываться… Заметил эту перемену даже Антон Лазарич и не раз спрашивал...
— Я сама себя осудила, Родион Потапыч, и горше это было мне каторги. Вот сыночка тебе родила, и
его совестно. Не корил ты меня худым словом, любил, а я все думала,
как бы мы с тобой век свековали, ежели бы не моя злосчастная судьба.