Неточные совпадения
— Я-то и хотел поговорить с тобой, Родион Потапыч, — заговорил Кишкин искательным тоном. — Дело, видишь, в
чем. Я ведь тогда на казенных ширфовках был, так одно местечко заприметил: Пронькина вышка называется. Хорошие знаки оказывались…
Вот бы заявку там хлопотнуть!
— Не ты, так другие пойдут… Я тебе же добра желал, Родион Потапыч. А
что касается Балчуговских промыслов, так они о нас с тобой плакать не будут… Ты
вот говоришь,
что я ничего не понимаю, а я, может, побольше твоего-то смыслю в этом деле. Балчуговская-то дача рядом прошла с Кедровской — ну, назаявляют приисков на самой грани да и будут скупать ваше балчуговское золото, а запишут в свои книги. Тут не разбери-бери…
Вот это какое дело!
— У нас не торговля, а кот наплакал, Андрон Евстратыч. Кому здесь и пить-то…
Вот вода тронется, так тогда поправляться будем. С голого,
что со святого, — немного возьмешь.
— Да я… как гвоздь в стену заколотил:
вот я какой человек. А
что касаемо казенных работ, Андрон Евстратыч, так будь без сумления: хоша к самому министру веди — все как на ладонке покажем. Уж это верно… У меня двух слов не бывает. И других сговорю. Кажется, глупый народ, всего боится и своей пользы не понимает, а я всех подобью: и Луженого, и Лучка, и Турку. Ах, какое ты слово сказал…
Вот наш-то змей Родивон узнает, то-то на стену полезет.
— Да это бог бы с ней,
что убегом, Тарас Матвеич, а
вот вера-то ихняя стариковская…
— Медведица… — проговорил Мыльников, указывая глазами на дверь, в которую вышла старуха. — Погоди,
вот я разговорюсь с ней по-настоящему… Такого холоду напущу,
что не обрадуется.
Яшей овладело опять такое малодушие,
что он рад был хоть на час отсрочить неизбежную судьбу. У него сохранился к деспоту-отцу какой-то панический страх… А
вот и Балчуговский завод, и широкая улица, на которой стояла проваленная избенка Тараса.
— Ну
вот… — проговорил Яша таким покорным тоном, как человек, который попал в капкан. — Ну
что я теперь буду делать, Тарас? Наташка, отцепись, глупая…
— Какой тебе выдел, полоумная башка?.. Выгоню на улицу в
чем мать родила,
вот и выдел тебе. По миру пойдешь с ребятами…
—
Вот то-то и горе,
что седой, а дурит… Надо из него вышибить эту самую дурь. Прикажи отправить его на конюшню…
—
Вот я и хотел рассказать все по порядку, Степан Романыч, потому как Кишкин меня в свидетели хочет выставить… Забегал он ко мне как-то на Фотьянку и все выпытывал про старое, а я догадался,
что он неспроста, и ничего ему не сказал. Увертлив пес.
— Да ты слушай, умная голова, когда говорят… Ты не для того отец, чтобы проклинать свою кровь. Сам виноват,
что раньше замуж не выдавал.
Вот Марью-то заморил в девках по своей гордости. Верно тебе говорю. Ты меня послушай, ежели своего ума не хватило. Проклясть-то не мудрено, а ведь ты помрешь, а Феня останется. Ей-то еще жить да жить… Сам, говорю, виноват!.. Ну,
что молчишь?..
—
Вот говорят,
что гусь свинье не товарищ, — шутила баушка Лукерья, выезжая на улицу.
— Тьфу!.. — отплюнулся Родион Потапыч, стараясь не глядеть на проклятое место. —
Вот, баушка, до
чего мы с тобой дожили: не выходит народ из кабака… Днюют и ночуют у Ермошки.
Обыкновенно, там, в Расее-то, и слыхом не слыхали,
что такое есть каторга, а только словом-то пугали: «
Вот приведут в Сибирь на каторгу, так там узнаете…» И у меня сердце екнуло, когда завиделся завод, а все-таки я потихоньку отвечаю Марфе Тимофеевне: «Погляди, глупая, вон церковь-то…
— Понапрасну погинул, это уж
что говорить! — согласилась баушка Лукерья, понукая убавившую шаг лошадь. — Одна девка-каторжанка издалась упрямая и чуть его не зарезала, черкаска-девка… Ну, приходит он к нам в казарму и нам же плачется: «
Вот, — говорит, — черкаска меня ножиком резала, а я человек семейный…» Слезьми заливается. Как раз через три дня его и порешили, сердешного.
—
Вот ты, Лукерья, про каторгу раздумалась, — перебил ее Родион Потапыч, — а я
вот про нынешние порядки соображаю… Этак как раскинешь умом-то, так ровно даже ничего и не понимаешь. В ум не возьмешь,
что и к
чему следует. Каторга была так каторга, солдатчина была так солдатчина, — одним словом, казенное время… А теперь-то
что?.. Не то
что других там судить, а у себя в дому, как гнилой зуб во рту… Дальше-то
что будет?..
— Да
что тут говорить: выставляй прямо четверть!.. — бахвалился входивший в раж Мыльников. — Разве золото без водки живет? Разочнем четверть —
вот тебе и золото готово.
— Уж этот уцелеет… Повесить его мало… Теперь у него с Ермошкой-кабатчиком такая дружба завелась — водой не разольешь. Рука руку моет… А
что на Фотьянке делается: совсем сбесился народ. С Балчуговского все на Фотьянку кинулись… Смута такая пошла,
что не слушай, теплая хороминка. И этот Кишкин тут впутался, и Ястребов наезжал раза три… Живым мясом хотят разорвать Кедровскую-то дачу. Гляжу я на них и дивлюсь про себя:
вот до
чего привел Господь дожить. Не глядели бы глаза.
— Ох, не спрашивай… Канпанятся они теперь в кабаке
вот уж близко месяца, и конца-краю нету. Только
что и будет… Сегодня зятек-то твой, Тарас Матвеич, пришел с Кишкиным и сейчас к Фролке: у них одно заведенье. Ну, так ты насчет Фени не сумлевайся: отвожусь как-нибудь…
Вот это какое дело… расейский народ крепкий, не то
что здешние.
—
Вот тебе и пес… Такой уж уродился. Раньше-то я за вами ходил, а теперь уж вы за мной походите. И походите, даже очень походите… А пока
что думаю заявочку в Кедровской даче сделать.
— Не поглянулось ему… Недаром старец-то сказывал,
что зарок положен на золото.
Вот он и хохочет…
— Ай да Матюшка! Уважил барышню… То-то она все шары пялит на него.
Вот и вышло,
что поглянулась собаке палка.
— Было бы
что скупать, — отъедается Ястребов, который в карман за словом не лазил. — Вашего-то золота кот наплакал… А
вот мое золото будет оглядываться на вас. Тот же Кишкин скупать будет от моих старателей… Так ведь, Андрон Евстратыч? Ты ведь еще при казне набил руку…
— А ты видел, как я его скупаю?
Вот то-то и есть… Все кричат про меня,
что скупаю чужое золото, а никто не видал. Значит, кто поумнее, так тот и промолчал бы.
—
Что дальше-то — обезножел я,
вот тебе и дальше… Побродил по студеной вешней воде, ну и обезножел, как другая опоенная лошадь.
— Это
что же, по твоей, видно, жалобе? — уныло спросил Петр Васильич, почесывая в затылке. —
Вот так крендель, братец ты мой… Ловко!
—
Вот и вышел дурак! — озлился Кишкин. —
Чего испугался-то, дурья голова? Небось кожу не снимут с живого…
— Испужался, Андрон Евстратыч… И сюда-то бегу, а самому все кажется,
что ровно кто за мной гонится.
Вот те Христос…
— Ваше высокоблагородие, ничего я в этих делах не знаю… — заговорил Родион Потапыч и даже ударил себя в грудь. — По злобе обнесен
вот этим самым Кишкиным… Мое дело маленькое, ваше высокоблагородие. Всю жисть в лесу прожил на промыслах, а
что они там в конторе делали — я не известен. Да и давно это было… Ежели бы и знал, так запамятовал.
—
Чего она натерпелась-то? Живет да радуется. Румяная такая стала да веселая. Ужо
вот как замуж выскочит… У них на Фотьянке-то народу теперь нетолченая труба… Как-то целовальник Ермошка наезжал, увидел Феню и говорит: «Ужо
вот моя-то Дарья подохнет, так я к тебе сватов зашлю…»
— И то дура… — невольно соглашалась Устинья Марковна, в которой шевельнулся инстинкт бабьего стяжательства. —
Вот нам и делить нечего…
Что отец даст, тем и сыты.
— Знаю я, о
чем вы шепчетесь! — выкрикивала Анна. — Трое ребятишек на руках: куды я с ними деваюсь? Ты
вот своих-то бросил дедушке на шею, да еще Прокопия смущаешь…
— А ежели она у меня с ума нейдет?.. Как живая стоит… Не могу я позабыть ее, а жену не люблю. Мамынька женила меня, не своей волей… Чужая мне жена. Видеть ее не могу… День и ночь думаю о Фене. Какой я теперь человек стал: в яму бросить — вся мне цена. Как я узнал,
что она ушла к Карачунскому, — у меня свет из глаз вон. Ничего не понимаю… Запряг долгушку, бросился сюда, еду мимо господского дома, а она в окно смотрит.
Что тут со мной было — и не помню, а
вот, спасибо, Тарас меня из кабака вытащил.
—
Вот так уважил…
Что же это такое, баушка Лукерья? На печи проезду не стало мне от родственников… Ежели такие ваши речи, так я возьму Оксю-то назад.
— А
вот это самое и помешал, — не унимался Петр Васильич. — Терпеть его ненавижу…
Чем я знаю, какими он делами у меня в избе занимается, а потом с судом не расхлебаешься. Тоже можем свое понятие иметь…
— Отодрать тебя, пса,
вот и весь разговор…
Что больно перья-то распустил?
— Эй, Родион Потапыч, не плюй в колодец! — кричал вслед ему Мыльников. — Как бы самому же напиться не пришлось… Всяко бывает. Я
вот тебе такое золото обыщу,
что не поздоровится. А ты, Окся,
что пнем стала?
Чему обрадовалась-то?
— Отстань,
что привязался-то!..
Вот еще выискался…
— Так едем… Жилку у Тараса поглядим.
Вот именно,
что дуракам счастье… И Окся эта самая глупее полена.
— Нет… Я про одного человека, который не знает, куда ему с деньгами деваться, а пришел старый приятель, попросил денег на дело, так нет. Ведь не дал… А школьниками вместе учились, на одной парте сидели. А дельце-то какое: повернее в десять раз,
чем жилка у Тараса. Одним словом, богачество… Уж я это самое дело
вот как знаю, потому как еще за казной набил руку на промыслах. Сотню тысяч можно зашибить, ежели с умом…
— Пять катеринок… Так он, друг-то, не дал?.. А
вот я дам…
Что раньше у меня не попросил? Нет, раньше-то я и сам бы тебе не дал, а сейчас бери, потому как мои деньги сейчас счастливые… Примета такая есть.
— Андрону Евстратычу!.. — кричал Мыльников, размахивая шапкой. —
Что больно скукожился? Хошь денег?
Вот только четвертной билет разменяю в заведении.
Вот когда оно случилось, то, на
что он меньше всего рассчитывал в течение всей своей жизни и
что подкралось совершенно неожиданно.
Феня, например, не любила ездить с Агафоном, потому
что стеснялась перед своим братом-мужиком своей сомнительной роли полубарыни, затем она любила ходить в конюшню и кормить из рук
вот этих вяток и даже заплетала им гривы.
Баушку Лукерью взяло такое раздумье,
что хоть в петлю лезть: и дать денег жаль, и не хочется, чтобы Ермошке достались дикие денежки.
Вот бес-сомуститель навязался… А упустить такой случай — другого, пожалуй, и не дождешься. Старушечья жадность разгорелась с небывалой еще силой, и баушка Лукерья вся тряслась, как в лихорадке. После долгого колебания она заявила...
— Ну
вот, все и кончилось, — проговорил он, обнимая ее. — Оников напрасно только беспокоился устроить мне пакость. Я уверен,
что все это его штуки.
Когда баушка Лукерья получила от Марьи целую пригоршню серебра, то не знала,
что и подумать, а девушка нарочно отдала деньги при Кишкине, лукаво ухмыляясь: «Вот-де тебе и твоя приманка, старый черт». Кое-как сообразила старуха, в
чем дело, и только плюнула. Она вообще следила за поведением Кишкина, особенно за тем, как он тратил деньги, точно это были ее собственные капиталы.
—
Вот это и важно,
что вы сознательно прикрывали существовавшие злоупотребления!