Неточные совпадения
Издали эта крепкая купеческая семья могла умилить
самого завзятого поклонника патриархальных нравов, особенно когда
все члены ее собирались за столом.
После ужина
все, по старинному прадедовскому обычаю, прощались с бабушкой, то есть кланялись ей в землю, приговаривая: «Прости и благослови, бабушка…» Степенная, важеватая старуха отвечала поясным поклоном и приговаривала: «Господь тебя простит, милушка». Гордею Евстратычу полагались такие же поклоны от детей, а
сам он кланялся в землю своей мамыньке. В старинных раскольничьих семьях еще не вывелся этот обычай, заимствованный из скитских «метаний».
Все девичье глупое горе износилось
само собой, и подумала Татьяна Власьевна, что так она и век свой изживет со старым нелюбимым мужем.
Тихо таково вымолвил последнее слово, а
сам все на хозяйку смотрит и смеется. У Татьяны Власьевны от этих слов мороз по коже пошел, она хотела убежать, крикнуть, но он
все смотрел на нее и улыбался, а у
самого так слезы и сыплются по лицу.
Онемела Татьяна Власьевна, жаром и холодом ее обдало, и
сама она тихо-тихо поцеловала Поликарпа Семеныча,
всего один раз поцеловала, а
сама стоит пред ним, как виноватая.
Брагины начали подниматься в гору и прослыли за больших тысячников, но в один год
все это благополучие чуть не пошло прахом:
сам Брагин простудился и умер, оставив Татьяну Власьевну с тремя детьми на руках.
Гордей Евстратыч подкатил к дымившейся каменке какой-то чурбан и приготовился выслушать предсмертную исповедь старателя Маркушки,
самого отчаянного из
всех обывателей Полдневской.
—
Все? — спрашивал Брагин, наклоняясь к
самому изголовью больного.
Ведь эта шельма Окся всегда была настоящим яблоком раздора для полдневских старателей, и из-за нее происходили
самые ожесточенные побоища: Маркушку тузил за Оксю и рыжий детина с оловянными глазами, и молчаливый мужик в шапке, и хромой мужичонка, точно так же как и он, Маркушка, тузил их
всех при удобном случае, а
все они колотили Оксю за ее изменчивое сердце и неискоренимую страсть к красным платкам и козловым ботинкам.
Один Пестерь делался
все мрачнее и мрачнее, а когда бабы не вытерпели и заголосили какую-то безобразную пьяную песню, он, не выпуская изо рта своей трубки с медной цепочкой, процедил только одно слово: «У… язвы!..» Кто бы мог подумать, что этот свирепый субъект являлся
самым живым источником козловых ботинок и кумачных платков, в чем убедилась личным опытом даже Домашка,
всего третьего дня получившая от Пестеря зеленые стеклянные бусы.
— Чего же вы хотите, то есть, собственно, что вас смущает? — спрашивал о. Крискент, когда Татьяна Власьевна рассказала
все, что
сама знала о жилке и о своем последнем разговоре с сыном.
— Я боюсь, отец Крискент…
Сама не знаю, чего боюсь, а так страшно сделается, так страшно. Как-то оно вдруг
все вышло…
Крискента
все больше и больше, и он возвысился до настоящего красноречия, когда принялся доказывать Татьяне Власьевне, что она даже не вправе отказываться от посылаемого
самим Богом богатства.
И действительно,
все в брагинском доме творилось в том
самом виде, как было при батюшке Евстрате Евстратыче.
— В
самом деле, Гордей Евстратыч, — уговаривал упрямого старика даже о. Крискент, — вот у меня на целый дом
всего две маленьких печи — и тепло, как в бане. Вот бы вам…
Сам Гордей Евстратыч походил на двенадцатифунтовый кирпич из батюшковой печи: он так же крепко выдерживал
все житейские передряги, соблазны и напасти.
Конечно, под началом такого человека жизнь в брагинском доме текла
самым образцовым порядком, на поученье
всем остальным.
Только вот характером Архип издался ни в мать, ни в отца, ни в бабушку, а как-то был
сам по себе:
все ему нипочем, везде по колено море.
С угла на угол от брагинского дома стоял пятистенный дом Пазухиных, семья которых состояла
всего из трех членов —
самого хозяина Силы Андроныча, его жены Пелагеи Миневны и сына Алексея.
Пробойная и дошлая на
все руки Марфа Петровна, кажется, знала из своего уголка решительно
все на свете и, как какой-нибудь астроном или метеоролог, делала ежедневно
самые тщательные наблюдения над состоянием белоглинского небосклона и заносила в свою памятную книжку малейшие изменения в общем положении отдельных созвездий, в состоянии барометра и колебаниях магнитной стрелки.
Известный запас новостей мучил Марфу Петровну, как мучит картежника каждый свободный рубль или как мучит нас
самая маленькая песчинка, попавшая в глаз; эта девица не могла успокоиться и войти в свою рабочую колею до тех пор, пока не выбалтывала где-нибудь у Савиных или Колобовых решительно
все, что у нее лежало на душе.
Делать нечего, Марфа Петровна рассказала
все, что
сама знала, и даже испугалась, потому что совсем перетревожила старуху, которая во
всем этом «неладно» видела только одну свою ненаглядную Дунюшку, как бы ей чего не сделали в чужом дому, при чужом роде-племени.
Жена Самойла Михеича была как раз ему под стать, и старики жили как два голубя; Агнея Герасимовна славилась как большая затейница на
все руки, особенно когда случалось праздничное дело, — она и стряпать первая, и гостей принимать, и первая хоровод заведет с молодыми, и даже скакала сорокой с малыми ребятишками, хотя
самой было под шестьдесят лет.
Даже
сама строгая Татьяна Власьевна раз, когда Нюша ни за что не хотела целоваться с каким-то не понравившимся ей кавалером, заставила ее исполнить
все по правилу и прибавила наставительно: «Этого, матушка, нельзя, чтобы не по правилу, — из игры да из песни слова не выкинешь…
— А что же мне делать, если никого другого нет… Хоть доколе в девках-то сиди. Ты вон небось и на ярмарке была, и в другие заводы ездишь, а я
все сиди да посиди. Рад будешь и Алешке, когда от тоски
сама себя съесть готова… Притом меня непременно выдадут за Алешку замуж. Это уж решено. Хоть поиграю да потешусь над ним, а то после он же будет величаться надо мной да колотить.
— Это
все бабушка, Феня… А у ней известная песня: «Пазухинская природа хорошая; выйдешь за единственного сына, значит,
сама большая в доме —
сама и маленькая… Ни тебе золовок, ни других снох да деверьев!» Потолкуй с ней, ступай… А, да мне
все равно! Выйду за Алешку, так он у меня козырем заходит.
В свое время об Силе Андроныче сохнули да вздыхали
все белоглинские красавицы, и даже
сама Матрена Ильинична, как говорила молва, была неравнодушна к нему.
Ворон и теперь жил у Пазухиных и пользовался неизменным расположением хозяина
все время, хотя
сам оставался туча тучей.
Гордей Евстратыч не хотел, чтобы его видели в Полдневской, где он недавно был — проведать Маркушку, который
все тянулся изо дня в день,
сам тяготясь своим существованием.
— А Лапшин, Порфир Порфирыч… ты не гляди на него, что в десять-то лет трезвым часу не бывал, — он
все оборудует левой ногой… уж я знаю эту канитель… Эх, как бы я здоров-то был, Гордей Евстратыч, я бы тебя везде провел. Ну, да и без меня пройдешь с золотом-то… только одно помни: ни в чем не перечь этим
самым анжинерам, а то, как лягушку, раздавят…
Осенняя распутица была в
самом разгаре, точно природа производила опыты над человеческим терпением: то
все подмерзнет денька на два и даже снежком запорошит, то опять такую грязь разведет, что не глядели бы глаза.
Гордей Евстратыч поздоровался со
всеми и с Варварой Тихоновной, которая в качестве блудницы и наложницы Шабалина пользовалась в Белоглинском заводе
самой незавидной репутацией, но как с ней не поздороваться, когда уж такая компания подошла!
— Ага, испугалась, спасенная душа!.. — потешался довольный Лапшин. — А как, бабушка, ты думаешь, попадет из нас кто-нибудь в Царствие Небесное?.. А я тебе прямо скажу:
всех нас на одно лыко свяжут да в
самое пекло. Вуколку первого, а потом Липачка, Плинтусова… Компания!.. Ох, бабушка, бабушка, бить-то нас некому, по правде сказать!
Старуха послала Архипа за вином к Савиным, а
сама все смотрит за своими гостями, и чего-то так боится ее старое семидесятилетнее сердце.
Безобразный кутеж в брагинском доме продолжался вплоть до утра, так что Татьяна Власьевна до
самого утра не смыкала глаз и
все время караулила спавших в ее комнатке трех молодых женщин, которые сначала испугались, а потом точно привыкли к доносившимся из горницы крикам и даже, к немалому удивлению Татьяны Власьевны, пересмеивались между собой.
— А я не к тому речь веду, что опасаюсь
сам, — нет, разговоров, мамынька, много лишних пойдет. Теперь и без того
все про нас в трубу трубят, а тут и не оберешься разговору…
Все это составлялось по
самым таинственным рецептам, и каждое средство помогало по крайней мере сотне людей, хотя Нилу Поликарповичу не делалось легче, и он с новым терпением изыскивал что-нибудь неиспробованное.
Покалякали бабьим делом, посудачили, поперемывали косточки, кто подвернулся под руку, а
сами все ни с места.
Пелагея Миневна, накидывая в передней платок на голову, с соболезнованием покачала только головой: очевидно, Татьяна Власьевна намекала на недоразумения с Савиными и Колобовыми. Накидывая на плечи свою беличью шубейку, Пелагея Миневна чувствовала, как
все у нее внутри точно похолодело, — наступил
самый критический момент… Скажет что-нибудь Татьяна Власьевна или не скажет? Когда гостья уже направилась к порогу, Татьяна Власьевна остановила ее вопросом...
— А я печку не буду ломать, — продолжал Гордей Евстратыч, отвечая
самому себе, — вот полы перестлать или потолки раскрасить — это можно. Там из мебели что поправить, насчет ковров — это
все сделаем не хуже других… А по осени можно будет и дом заложить по
всей форме.
Но Алена Евстратьевна успокоила маменьку, объяснив, что принято только поздравить за закуской и убираться восвояси. Пирог будет — и довольно. Так и сделали. Когда приехал с прииска Гордей Евстратыч с сыновьями,
все уже были навеселе порядком, даже Нил Поликарпыч Пятов, беседовавший с о. Крискентом о спасении души. Одним словом, именины Татьяны Власьевны отпраздновались
самым торжественным образом, и только конец этого пиршества был омрачен ссорой Нила Поликарпыча с о. Крискентом.
По взлобочкам и прикрутостям, по увалам и горовым местам выглянули первые проталинки с всклоченной, бурой прошлогодней травой; рыжие пятна таких проталин покрывали белый саван точно грязными заплатами, которые
все увеличивались и росли с каждым днем, превращаясь в громадные прорехи, каких не в состоянии были починить
самые холодные весенние утренники, коробившие лед и заставлявшие трещать бревна.
Самые дикие лесные уголки дышали великой и могучей поэзией, разливавшейся в тысячах отдельных деталей, где
все было оригинально,
все полно силы и какой-то сказочной прелести, особенно по сравнению с жалкими усилиями человека создать красками или словом что-нибудь подобное.
Сначала такие непутевые речи Гордея Евстратыча удивляли и огорчали Татьяну Власьевну, потом она как-то привыкла к ним, а в конце концов и
сама стала соглашаться с сыном, потому что и в
самом деле не век же жить дураками, как прежде.
Всех не накормишь и не пригреешь. Этот старческий холодный эгоизм закрадывался к ней в душу так же незаметно, шаг за шагом, как одно время года сменяется другим. Это была медленная отрава, которая покрывала живого человека мертвящей ржавчиной.
— Ах, мамынька, мамынька! Да разве Маркушка
сам жилку нашел? Ведь он ее вроде как украл у Кутневых; ну а Господь его не допустил до золота… Вот и
все!.. Ежели бы Маркушка
сам отыскал жилку, ну, тогда еще другое дело. По-настоящему, ежели и помочь кому, так следовало помочь тем же Кутневым… Натурально, ежели бы они в живности были, мамынька.
В конце этого психологического процесса Маркушка настолько сросся с своей идеей, что существовал только ею и для нее. Он это
сам сознавал, хотя никому не говорил ни слова. Удивление окружавших, что Маркушка так долго тянет, иногда даже смешило и забавляло его, и он смотрел на
всех как на детей, которые не в состоянии никогда понять его.
Носильщики
все время пути жаловались на Брагина, притеснявшего старателей, ругались
самыми живописными сравнениями, сквернословили и несколько раз принимались корить Маркушку, зачем он «просолил жилку» Брагину.
Работы и заботы
всем было по горло в брагинском доме: мужики колотились на прииске, снохи попеременно торговали в лавке, а «
сама» с Нюшей с ног сбилась с гостями.
— Просто спятили с ума на старости лет, — говорила откровенная Феня. — Нашли чего делить… Жили-жили, дружили-дружили, а тут вдруг тесно показалось. И мой-то тятенька тоже хорош:
все стонал да жаловался на свое староство, а тут поди ты как поднялся. С ними и
сама с ума сойдешь, Нюша, только послушай.
— И я, братец, тоже больше не могу… — с прежним смирением заявил Зотушка, поднимаясь с места. — Вы думаете, братец, что стали богаты, так вас и лучше нет… Эх, братец, братец! Жили вы раньше, а не корили меня такими словами. Ну, Господь вам судья… Я и так уйду,
сам… А только одно еще скажу вам, братец! Не губите вы себя и других через это
самое золото!.. Поглядите-ка кругом-то:
всех разогнали, ни одного старого знакомого не осталось. Теперь последних Пазухиных лишитесь.