Неточные совпадения
Они всю жизнь
свою не теряли способности освещаться присутствием разума; в них же близкие люди видали и блеск радостного восторга, и туманы скорби, и слезы умиления; в них же сверкал порою и огонь негодования, и они бросали искры гнева — гнева
не суетного,
не сварливого,
не мелкого, а гнева большого человека.
Дьякон Ахилла от самых лет юности
своей был человек весьма веселый, смешливый и притом безмерно увлекающийся. И мало того, что он
не знал меры
своим увлечениям в юности: мы увидим, знал ли он им меру и к годам
своей приближающейся старости.
Это поет ничего
не понимающий в
своем увлечении Ахилла; его дергают — он поет; его осаживают вниз, стараясь скрыть за спинами товарищей, — он поет: «уязвлен»; его, наконец, выводят вон из церкви, но он все-таки поет: «у-я-з-в-л-е-н».
У отца Захарии далеко
не было ни зеркальной чистоты протопопского дома, ни его строгого порядка: на всем здесь лежали следы детских запачканных лапок; изо всякого угла торчала детская головенка; и все это шевелилось детьми, все здесь и пищало и пело о детях, начиная с запечных сверчков и оканчивая матерью, убаюкивавшею
свое потомство песенкой...
Это была особа старенькая, маленькая, желтенькая, вострорылая, сморщенная, с характером самым неуживчивым и до того несносным, что, несмотря на
свои золотые руки, она
не находила себе места нигде и попала в слуги бездомовного Ахиллы, которому она могла сколько ей угодно трещать и чекотать, ибо он
не замечал ни этого треска, ни чекота и самое крайнее раздражение
своей старой служанки в решительные минуты прекращал только громовым: «Эсперанса, провались!» После таких слов Эсперанса обыкновенно исчезала, ибо знала, что иначе Ахилла схватит ее на руки, посадит на крышу
своей хаты и оставит там,
не снимая, от зари до зари.
Не жаловался ни на что и дьякон Ахилла, проводивший все дни
свои в беседах и в гулянье по городу, или в выезде и в мене
своих коней, или, наконец, порой в дразнении и в укрощении
своей «услужающей Эсперансы».
— Отсюда, — говорил дьякон, — было все начало болезням моим. Потому что я тогда
не стерпел и озлобился, а отец протопоп Савелий начал
своею политикой еще более уничтожать меня и довел даже до ярости. Я свирепел, а он меня, как медведя на рогатину, сажал на эту политику, пока я даже осатаневать стал.
Я отошел к дому
своему, сам следов
своих не разумеючи, и вся моя стропотность тут же пропала, и с тех пор и доныне я только скорблю и стенаю.
Протопопица осталась у
своего окна
не только во мраке неведения насчет всего того, чем дьякон грозился учителю Препотенскому, но даже в совершенном хаосе насчет всего, что он наговорил здесь.
Получив взаимные благословения, супруги напутствовали друг друга и взаимным поцелуем, причем отец протопоп целовал
свою низенькую жену в лоб, а она его в сердце; затем они расставались: протопоп уходил в
свою гостиную и вскоре ложился. Точно так же пришел он в
свою комнату и сегодня, но
не лег в постель, а долго ходил по комнате, наконец притворил и тихо запер на крючок дверь в женину спальню.
Отцу протопопу
не спалось, и он чувствовал, что ему
не удастся уснуть: прошел час, а он еще все ходил по комнате в
своем белом пикейном шлафоре и пунцовом фуляре под шеей.
— Да, прошу тебя, пожалуй усни, — и с этими словами отец протопоп, оседлав
свой гордый римский нос большими серебряными очками, начал медленно перелистывать
свою синюю книгу. Он
не читал, а только перелистывал эту книгу и при том останавливался
не на том, что в ней было напечатано, а лишь просматривал его собственной рукой исписанные прокладные страницы. Все эти записки были сделаны разновременно и воскрешали пред старым протопопом целый мир воспоминаний, к которым он любил по временам обращаться.
Расколу
не могу оказывать противодействий ни малым чем, ибо всеми связан, и причтом
своим полуголодным и исправником дуже сытым.
Было сие весьма необдуманно и, скажу, даже глупо, ибо народ зажег свечи и пошел по домам, воспевая „мучителя фараона“ и крича: „Господь поборает вере мучимой; и ветер свещей
не гасит“; другие кивали на меня и вопили: „Подай нам нашу Пречистую покровенную Богородицу и поклоняйся
своей простоволосой в немецком платье“.
Губернатор, яко немец, соблюдая амбицию
своего Лютера, русского попа к себе
не допустил, отрядил меня для собеседования о сем к правителю.
23 марта. Сегодня, в Субботу Страстную, приходили причетники и дьякон. Прохор просит, дабы неотменно идти со крестом на Пасхе и по домам раскольников, ибо несоблюдение сего им в ущерб. Отдал им из
своих денег сорок рублей, но
не пошел на сей срам, дабы принимать деньги у мужичьих ворот как подаяние. Вот теперь уже рясу
свою вижу уже за глупость, мог бы и без нее обойтись, и было бы что причту раздать пообильнее. Но думалось: „нельзя же комиссару и без штанов“.
Хотя я по имени его и
не назвал, но сказал о нем как о некоем посреди нас стоящем, который, придя к нам нагий и всеми глупцами осмеянный за
свое убожество,
не только сам
не погиб, но и величайшее из дел человеческих сделал, спасая и воспитывая неоперенных птенцов.
Как бы в некую награду за искреннее слово мое об отраде пещись
не токмо о
своих, но и о чужих детях, Вездесущий и Всеисполняющий приял и мое недостоинство под
свою десницу.
Чего эти слезы? — сие ее тайна, но для меня
не таинственна сия твоя тайна, жена добрая и
не знающая чем утешать мужа
своего, а утехи Израилевой, Вениамина малого, дать ему лишенная.
Но она со всею
своею превосходною скромностью и со всею с этою женскою кокетерией, которую хотя и попадья, но от природы унаследовала, вдруг и взаправду коварно начала меня обольщать воспоминаниями минувшей моей юности, напоминая, что тому, о чем она намекнула, нетрудно было статься, ибо был будто бы я столь собою пригож, что когда приехал к ее отцу в город Фатеж на ней свататься, то все девицы
не только духовные, но даже и светские по мне вздыхали!
Этого я уже
не снес и, закусив зубами бороду
свою, пал пред ней на колени и, поклонясь ей до земли, зарыдал тем рыданием, которому нет на свете описания.
Здесь в дневнике отца Савелия почти целая страница была залита чернилами и внизу этого чернильного пятна начертаны следующие строки: «Ни пятна сего
не выведу, ни некоей нескладицы и тождесловия, которые в последних строках замечаю,
не исправлю: пусть все так и остается, ибо все, чем сия минута для меня обильна, мило мне в настоящем
своем виде и таковым должно сохраниться.
Попадья моя
не унялась сегодня проказничать, хотя теперь уже двенадцатый час ночи, и хотя она за обычай всегда в это время спит, и хотя я это и люблю, чтоб она к полуночи всегда спала, ибо ей то здорово, а я люблю слегка освежать себя в ночной тишине каким удобно чтением, а иною порой пишу
свои нотатки, и нередко, пописав несколько, подхожу к ней спящей и спящую ее целую, и если чем огорчен, то в сем отрадном поцелуе почерпаю снова бодрость и силу и тогда засыпаю покойно.
Однако, хотя жизнь моя и
не изобилует вещами, тщательной секретности требующими, но все-таки хорошо, что хозяин домика нашего обнес
свой садик добрым заборцем, а Господь обрастал этот забор густою малиной, а то, пожалуй, иной сказал бы, что попа Савелия
не грех подчас назвать и скоморохом.
Я все это слышал из спальни, после обеда отдыхая, и, проснувшись, уже
не решился прерывать их диспута, а они один другого поражали: оный ритор, стоя за разум Соломона, подкрепляет
свое мнение словами Писания, что „Соломон бе мудрейший из всех на земли сущих“, а моя благоверная поразила его особым манером: „Нечего, нечего, — говорит, — вам мне ткать это ваше: бе, да рече, да пече; это ваше бе, — говорит, — ничего
не значит, потому что оно еще тогда было писано, когда отец Савелий еще
не родился“.
Она. Ну, если Бог благословит детьми, то зови меня кумой: я к тебе пойду крестить. Сама
не поеду: вон ее, карлицу
свою, пошлю, а если сюда дитя привезешь, так и сама подержу.
Она. Любишь? Но ты ее любишь сердцем, а помыслами души все-таки одинок стоишь.
Не жалей меня, что я одинока: всяк брат, кто в семье дальше братнего носа смотрит, и между
своими одиноким себя увидит. У меня тоже сын есть, но уж я его третий год
не видала, знать ему скучно со мною.
— Все, отец, случай, и во всем, что сего государства касается, окроме Божией воли, мне доселе видятся только одни случайности. Прихлопнули бы твои раскольники Петрушу-воителя, так и сидели бы мы на
своей хваленой земле до сих пор
не государством великим, а вроде каких-нибудь толстогубых турецких болгар, да у самих бы этих поляков руки целовали. За одно нам хвала — что много нас:
не скоро поедим друг друга; вот этот случай нам хорошая заручка.
— Что ж, — перебила меня она, — тем и лучше, что у тебя простая жена; а где и на муже и на жене на обоих штаны надеты, там
не бывать проку. Наилучшее дело, если баба в
своей женской исподничке ходит, и ты вот ей за то на исподницы от меня это и отвези. Бабы любят подарки, а я дарить люблю. Бери же и поезжай с богом.
Уповаю,
не лгут те, кои называли сию бабу в
свое время весьма мозговитою.
А главное, что меня в удивление приводит, так это моя пред нею нескладность, и чему сие приписать, что я, как бы оробев сначала, примкнул язык мой к гортани, и если о чем заговаривал, то все это выходило весьма скудоумное, а она разговор, словно на смех мне, поворачивала с прихотливостью, и когда я заботился, как бы мне репрезентоваться умнее, дабы хотя слишком грубо ее в себе
не разочаровать, она совершенно об этом небрегла и слов
своих, очевидно,
не подготовляла, а и моего ума
не испытывала, и вышла меж тем таковою, что я ее позабыть
не в состоянии.
Первая радость простодушной Наташи моей по случаю подарков
не успела меня достаточно потешить, как начал
свои подарки представлять нам этот достопочтеннейший и сразу все мое уважение себе получивший карло Николай Афанасьевич.
„Нужды, — говорит, — в работе, благодаря благодетельнице моей,
не имея и
не будучи ничему иному обучен, я постоянно занимаюсь вязанием, чтобы в праздности время
не проводить и иметь удовольствие кому-нибудь нечто презентовать от трудов
своих“.
Просто были все мы поражены сею находкой и
не знали, как объяснить себе ее происхождение; но Аксинья первая усмотрела на пуговице у воротника рясы вздетою карточку, на коей круглыми, так сказать египетского штиля, буквами было написано: „Помяни, друг отец Савелий, рабу Марфу в
своих молитвах“.
Вот и ты, поп Савелий,
не бездомовник! И у тебя
своя хатина будет; но увы! должен добавить, что будет она случаем.
Писано в ней, например: „Ведал бы всяк епископ меру чести
своей, и
не высоко бы о ней мыслил.
Тоже писано: „Кольми паче
не дерзали б грабить, под виной жестокого наказания, ибо слуги архиерейские обычно бывают лакомые скотины, и где видят власть
своего владыки, там с великою гордостью и бесстыжием, как татары, на похищение устремляются“.
9-еапреля. Возвратился из-под начала на
свое пепелище. Тронут был очень слезами жены
своей, без меня здесь исстрадавшейся, а еще более растрогался слезами жены дьячка Лукьяна. О себе молчав, эта женщина благодарила меня, что я пострадал за ее мужа. А самого Лукьяна сослали в пустынь, но всего только, впрочем, на один год. Срок столь непродолжительный, что семья его
не истощает и
не евши. Ближе к Богу будет по консисторскому соображению.
Или же ты с
своей авторской высоты вовсе и
не хочешь удостоить меня, попа,
своим вниманием?
„Кто сии черти, и что твои мерзкие уста болотом назвали?“ — подумал я в гневе и,
не удержав себя в совершенном молчании, отвечал сему пану, что „уважая сан
свой, я даже и его на сей раз чертом назвать
не хочу“.
9-го августа. Зачал сочинять повесть из
своего духовного быта. Добрые мне женщины наши представляются вроде матери моей, дочери заштатного дьякона, всех нас
своею работой кормившей; но когда думаю — все это вижу живообразно, а стану описывать —
не выходит. Нет, я к сему неспособен!
Не ведаю, с чьих речей сам-то наш прямо накинулся на меня, что „ты, дескать, уже надоел
своим сутяжничеством;
не на добро тебя и грамоте выучили, чтобы ты
не в
свое дело мешался, ябедничал да сутяжничал“.
Оно бы, глядя на одних
своих, пожалуй бы и я был склонен заключить, как Кордай д'Армон, но, имея пред очами сих самых поляков, у которых всякая дальняя сосна
своему бору шумит, да раскольников, коих все обиды и пригнетения
не отучают любить Русь, поневоле должен ей противоречить и думать, что есть еще у людей любовь к
своему отечеству!
1-го января 1857 года. Совсем
не узнаю себя. Семь лет и строки сюда
не вписал. Житие мое странное, зане житие мое стало сытое и привольное. Перечитывал все со дня преподобия
своего здесь написанное. Достойно замечания, сколь я стал иначе ко всему относиться за сии годы. Сам
не воюю, никого
не беспокою и себе никакого беспокойства
не вижу. „Укатали сивку крутые горки“, и против рожна прати более
не охота.
20-го декабря. Я в крайнем недоумении. Дьячиха, по маломыслию, послала
своему сыну по почте рублевую ассигнацию в простом конверте, но конверт сей на почте подпечатали и, открыв преступление вдовы, посылку ее конфисковали и подвергли ее штрафу. Что на почте письма подпечатывают и читают — сие никому
не новость; но как же это рублевую ассигнацию вдовицы ловят, а „Колокол“, который я беру у исправника,
не ловят? Что это такое: простота или воровство?
15-го июля 1859 года. Дьякон Ахилла опять замечен в том, что благословляет. Дабы уменьшить его подобие со священником, я отобрал у него палку, которую он даже и права носить по
своему чину
не имеет. Перенес все сие благопокорно и тем меня ужасно смягчил.
Удерживая
свой смех, я достаточно дьякона за его шалость пощунял и сказал, что сила
не доказательство.
8-го ноября. В день святых и небесных сил воеводы и архистратига Михаила прислан мне пребольшущий нос, дабы
не токмо об учреждении общества трезвости
не злоумышлял, но и проповедовать о сем
не смел, имея в виду и сие, и оное, и всякое, и овакое, опричь единой пользы человеческой… Да
не полно ли мне, наконец, все это писать? Довольно сплошной срам-то
свой все записывать!
27-го марта. Запахло весной, и с гор среди дня стремятся потоки. Дьякон Ахилла уже справляет
свои седла и собирается опять скакать степным киргизом. Благо ему, что его это тешит: я ему в том
не помеха, ибо действительно скука неодоленная, а он мужик сложения живого, так пусть хоть в чем-нибудь имеет рассеяние.
Он появился в большом нагольном овчинном тулупе, с поднятым и обвязанным ковровым платком воротником, скрывавшим его волосы и большую часть лица до самых глаз, но я, однако, его, разумеется, немедленно узнал, а дальше и мудрено было бы кому-нибудь его
не узнать, потому что, когда привозный комедиантом великан и силач вышел в голотелесном трике и, взяв в обе руки по пяти пудов, мало колеблясь, обнес сию тяжесть пред скамьями, где сидела публика, то Ахилла, забывшись, закричал
своим голосом: „Но что же тут во всем этом дивного!“ Затем, когда великан нахально вызывал бороться с ним и никого на сие состязание охотников
не выискивалось, то Ахилла, утупя лицо в оный, обвязанный вокруг его головы, ковровый платок, вышел и схватился.