Неточные совпадения
В большой комнате, которую мы для себя заняли, Борис Савельич тотчас же ориентировал нас к углу, где
была тепло, даже жарко натопленная печка. Он усадил меня на лежанку, матушку на диван и беспрестанно прибегал и убегал с разными узлами,
делая в это время отрывочные замечания то самому дворнику, то его кухарке, — замечания, состоявшие в том, что не вовремя они взялись переделывать печки в упокоях, что темно у них в сенях, что вообще он усматривает у них в хозяйстве большие нестроения.
Тогда, в те мрачные времена бессудия и безмолвия на нашей земле, все это казалось не только верхом остроумия, но даже вменялось беспокойному старику в высочайшую гражданскую доблесть, и если бы он кого-нибудь принимал, то к нему всеконечно многие бы ездили на поклонение и считали бы себя через то в опасном положении, но у дяди, как я сказал, дверь
была затворена для всех, и эта-то недоступность
делала его еще интереснее.
Это
было первое посещение, которое он решился
сделать моей матери после нашего приезда в его имение.
Было большое сомнение;
сделал ли он что-нибудь, как нынче говорят, для общего дела, или только попытался, но струсил и возвратился без успеха.
Я мог вспыхивать только на мгновение, но вообще всегда
был человеком свойств самых миролюбивых, и обстоятельства моего детства и отрочества
сделали меня даже меланхоликом и трусом до того, что я — поистине вам говорю — боялся даже переменить себе квартиру.
Но я Бекасинникова в том не виню: что же ты
будешь делать?
Он сам наблюдал, как мне
сделали ванну, сам уложил меня в постель, но через два часа сам
сделал мне такое горе, нанес мне такое несчастие, перед которым шутка Постельникова
была невиннейшей идиллией.
Я решил себе, что это именно так, и написал об этом моему дяде, от которого чрез месяц получаю большой пакет с дарственною записью на все его имения и с письмом, в котором он кратко извещал меня, что он оставил дом, живет в келье в одной пустыни и постригся в монахи, а потому, — добавляет, — «не только сиятельством, но даже и благородием меня впредь не титулуй, ибо монах благородным
быть не может!» Эта двусмысленная, шутливая приписка мне немножко не понравилась: и этого он не сумел
сделать серьезно!..
— Вас зовут Филимон! — воскликнул генерал,
сделав еще более круглые глаза и упирая мне в грудь своим указательным пальцем. — Ага! что-с, — продолжал он, изловив меня за пуговицу, — что? Вы думаете, что нам что-нибудь неизвестно? Нам все известно: прошу не запираться, а то
будет хуже! Вас в вашем кружке зовут Филимоном! Слышите: не запираться, хуже
будет!
— Ну нет, и там
есть «этакие крысы» бескарьерные… они незаметны, но
есть. А ты вот что, если хочешь
быть по-старому, по-гусарски, приятелем, — запиши,
сделай милость, что-нибудь.
— Мужики
было убить его за это хотели, а начальство этим пренебрегло; даже дьячка Сергея самого за это и послали в монастырь дрова
пилить, да и то сказали, что это еще ему милость за то, что он глуп и не знал, что
делал. Теперь ведь, сударь, у нас не то как прежде: ничего не разберешь, — добавил, махнув с неудовольствием рукою, приказчик.
— Нет-с; да теперь и время такое-с. Это надо
было как-нибудь прежде
делать, до сокращения, а теперь уж хоть и грех воровать, но нельзя миновать.
«Нет, а ты, — говорит, — еще подожди, что
будет?» И потом он целый день все со мной воевал и после обеда и, слава богу, заснул, а я, плачучи, вынула из сундука кусочек холстинки, что с похорон дали, да и стала ему исподние шить; а он вдруг как вскочит. «Стой, говорит, злодейка! что ты это
делаешь?» — «Тебе, говорю, Маркел Семеныч, исподние шью». — «Врешь, говорит, ты это не мне шьешь, а ты это дьякону».
— Нет, напротив, самая серьезная вещь. Шутить
будут те, кто начнут рассказывать, что они что-нибудь знают и могут что-нибудь
сделать.
Я завтрака
есть не пошел, спросил себе стакан воды и положил на тарелку рубль его барыни, а барышне сказал: «
Сделайте одолжение, сударыня, скажите от меня вашей маменьке, что видал я на своем веку разных свиней, но уж такой полновесной свиньи, как ваша родительница, до сей поры не видывал».
Я это уже зрело обдумал и даже, если не воспретит мне правительство,
сделаю вывеску: «Новое воспитательное заведение с бойлом»; а по желанию родителей, даже
будут жестоко бить, и вы увидите, что я, наконец, создам тип новых людей — тип, желая достичь которого наши ученые и литературные слепыши от него только удаляются.
— И прекрасно
сделаете: там
есть у нас старик Фортунатов, наш русский человек и очень силен при губернаторе.
«Извольте, говорю, Василий Иванович, если дело идет о решительности, я берусь за это дело, и школы вам
будут, но только уж смотрите, Василий Иванович!» — «Что, спрашивает, такое?» — «А чтобы мои руки
были развязаны, чтоб я
был свободен, чтобы мне никто не препятствовал действовать самостоятельно!» Им
было круто, он и согласился, говорит: «Господи! да Бог тебе в помощь, Ильюша, что хочешь с ними
делай, только действуй!» Я человек аккуратный, вперед обо всем условился: «смотрите же, говорю, чур-чура: я ведь разойдусь, могу и против земства ударить, так вы и там меня не предайте».
— Вот вам и волшебство! — самодовольно воскликнул посредник и, выступив на середину комнаты, продолжал: — Никакого волшебства не
было и тени, а просто-напросто административная решительность. Вы знаете, я что
сделал? Я, я честный и неподкупный человек, который горло вырвет тому, кто заикнется про мою честь: я школами взятки брал!
— Прежде цвета
были разные, кто какие хотел, а потом
был старичок губернатор — тот велел всё в одинаковое, в розовое окрасить, а потом его сменил молодой губернатор, тот приказал
сделать всё в одинаковое, в мрачно-серое, а этот нынешний как приехали: «что это, — изволит говорить, — за гадость такая! перекрасить все в одинаковое, в голубое», но только оно по розовому с серым в голубой не вышло, а выяснилось, как изволите видеть, вот этак под утиное яйцо.
—
Сделай, — говорит, — ему визит, посмотри на него, а главное, послушай —
поет курского соловья прекраснее.
Так и тебе мое опытное благословение: если хочешь
быть нынешнему начальству прелюбезен и делу полезен, не прилагай,
сделай милость, ни к чему великого рачения, потому хоша этим у нас и хвастаются, что будто способных людей ищут, но все это вздор, — нашему начальству способные люди тягостны.
— Нет, ты постой, что дальше-то
будет. Я говорю: да он, опричь того, ваше превосходительство, и с норовом независимым, а это ведь, мол, на службе не годится. «Как, что за вздор? отчего не годится?» — «Правило-де такое китайского философа Конфуция
есть, по-китайски оно так читается: „чин чина почитай“». — «Вздор это чинопочитание! — кричит. — Это-то все у нас и портит»… Слышишь ты?.. Ей-богу: так и говорит, что «это вздор»… Ты иди к нему,
сделай милость, завтра, а то он весь исхудает.
Бедный, жалкий, но довольно плутоватый офицер, не сводя глаз с полицеймейстера, безумолчно лепетал оправдательные речи, часто крестясь и произнося то имя Божие, то имя какой-то Авдотьи Гордевны, у которой он якобы по всей совести вчера
был на террасе и потому в это время «физически» не мог участвовать в подбитии морды Катьке-чернявке, которая, впрочем, как допускал он, может
быть, и весьма того заслуживала, чтоб ее побили, потому что, привыкши обращаться с приказными да с купеческими детьми, она думает, что точно так же может
делать и с офицерами, и за то и поплатилась.
— Помилуйте, мало ли дела теперь способному человеку, — отвечал мне, махнув рукою, губернатор и сейчас же добавил: — но я ничего не имею и против этого места; и здесь способный человек мог бы, и очень бы мог кое-что
делать, если бы только не эта вечная путаница всех слов, инструкций, требований и… потом эти наши суды-с!.. — Губернатор зажмурил глаза и пожал плечами. — Вы здесь уже несколько дней, так вы должны
были слышать о разбирательстве купца, избившего мещанина по его якобы собственной просьбе?
Я хотел там хорошенько обстановиться и приехать сюда с своими готовыми людьми, но, понимаете, этого уже нельзя, этого уже невозможно
было сделать, потому что все на себя печати поналожили: тот абсолютист, тот конституционалист, этот радикал… и каждый хочет, чтобы я держал его сторону…
— Писано, — говорит она, — будто
было про это, а ей непременно это нужно: она дошла по книжке Пельтана, что женщины сами виноваты в своем уничижении, потому что сами рождают своих угнетателей. Она хочет, чтобы дети в ретортах приготовлялись, какого нужно пола или совсем бесполые. Я обещал ей, что ты насчет этих реторт пошныряешь по литературе и скажешь ей, где про это писалось и как это
делать.
— Нет, — отвечал Дергальский, — не имею… Я слихал, сто будто нас полицеймейстель своих позальных солдат от всех болезней келосином лечит и очень холосо; но будто бы у них от этого животы насквозь светятся; однако я боюсь это утвельздать, потому сто, мозет
быть, мне все это на смех говолили, для того, стоб я это ласпустил, а потом под этот след хотят
сделать какую-нибудь действительную гадость, и тогда пло ту уз нельзя
будет сказать. Я тепель остолозен.
— Нечего, — говорю, — плевать: он комичен немножко, а все-таки он русский человек, и пока вы его не дразнили, как собаку, он жил, служил и дело
делал. А он, видно, врет-врет, да и правду скажет, что в вас русского-то только и
есть, что квас да буженина.
—
Сделай милость, выбрось ты из башки этот вздор: ничего этого у нас не надо: мы люди простые,
едим пряники неписаные, а он такой рубака… и притом ему
делать нечего, и он очень рад
будет пред новым человеком начальство поругать.
А пока, даст Бог, можно
будет уехать за границу; вспомнилось мне, что я художник, и взялся
сделать вытравкой портрет Дмитрия Петровича Журавского — человека, как известно, всю свою жизнь положившего на то, чтоб облегчить тяжелую долю крестьян и собиравшего гроши своего заработка на их выкуп…
— Помилуйте, — убеждаю их, — ведь это человек большой воли, человек дела, а не фарсов, и притом человек, делавший благое дело в сороковых годах, когда почти не
было никаких средств ничего путного
делать.