Неточные совпадения
Ну, тут
я вижу, что он пардону просит, поскорее с него сошел, протер ему глаза, взял за вихор и говорю: «Стой, собачье мясо, песья снедь!» да как дерну его книзу — он на колени передо
мною и
пал, и с той поры такой скромник сделался, что лучше требовать не надо: и садиться давался и ездил, но только скоро издох.
А
мне в ту пору, как
я на форейторскую подседельную сел, было еще всего одиннадцать лет, и голос у
меня был настоящий такой, как по тогдашнему приличию для дворянских форейторов требовалось: самый пронзительный, звонкий и до того продолжительный, что
я мог это «ддди-ди-и-и-ттт-ы-о-о» завести и полчаса этак звенеть; но в теле своем силами
я еще не могуч был, так что дальние пути не мог свободно верхом переносить, и
меня еще приседлывали к лошади, то есть к седлу и к подпругам, ко всему ремнями умотают и сделают так, что
упасть нельзя.
Я обрадовался этому случаю и изо всей силы затянул «дддд-и-и-и-т-т-т-ы-о-о», и с версту все это звучал, и до того разгорелся, что как стали мы нагонять парный воз, на кого
я кричал-то,
я и стал в стременах подниматься и вижу, что человек лежит на сене на возу, и как его, верно, приятно на свежем поветрии солнышком пригрело, то он, ничего не опасаяся, крепко-прекрепко
спит, так сладко вверх спиною раскинулся и даже руки врозь разложил, точно воз обнимает.
Я так и начал исполнять: выбрал на бережку лимана такое местечко, где песок есть, и как погожий теплый день,
я заберу и козу и девочку и туда с ними удаляюсь. Разгребу руками теплый песочек и закопаю туда девочку по пояс и дам ей палочек играть и камушков, а коза наша вокруг нас ходит, травку щиплет, а
я сижу, сижу, руками ноги обхвативши, и засну, и
сплю.
По целым дням таким манером мы втроем одни проводили, и это
мне лучше всего было от скуки, потому что скука, опять повторю, была ужасная, и особенно
мне тут весною, как
я стал девочку в песок закапывать да над лиманом
спать, пошли разные бестолковые сны.
Как усну, а лиман рокочет, а со степи теплый ветер на
меня несет, так точно с ним будто что-то плывет на
меня чародейное, и
нападает страшное мечтание: вижу какие-то степи, коней, и все
меня будто кто-то зовет и куда-то манит: слышу, даже имя кричит: «Иван!
Все точно так и вышло, как
мне желалось: хан Джангар трубку
палит, а на него из чищобы гонит еще татарчонок, и уже этот не на такой кобылице, какую Чепкун с мировой у Башкея взял, а караковый жеребенок, какого и описать нельзя.
— А вот наверно этого сказать не могу-с, помню, что
я сосчитал до двести до восемьдесят и два, а потом вдруг покачнуло
меня вроде обморока, и
я сбился на минуту и уже так, без счета пущал, но только Савакирей тут же вскоре последний разок на
меня замахнулся, а уже ударить не мог, сам, как кукла, на
меня вперед и
упал: посмотрели, а он мертвый…
Чуть
я за него в острог не
попал.
— Да, невозможно-с; степь ровная, дорог нет, и есть хочется… Три дня шел, ослабел не хуже лиса, руками какую-то птицу поймал и сырую ее съел, а там опять голод, и воды нет… Как идти?.. Так и
упал, а они отыскали
меня и взяли и подщетинили…
«Что
мне их выбирать: одна в них во всех польза. Давайте какую
попало». Ну, они
меня сейчас без спора и женили.
— А разно… Как ей, бывало, вздумается; на колени, бывало, вскочит; либо
спишь, а она с головы тюбетейку ногой скопнет да закинет куда
попало, а сама смеется. Станешь на нее грозиться, а она хохочет, заливается, да, как русалка, бегать почнет, ну а
мне ее на карачках не догнать — шлепнешься, да и сам рассмеешься.
Особенно по вечерам, или даже когда среди дня стоит погода хорошая, жарынь, в стану тихо, вся татарва от зною
попадает по шатрам и
спят, а
я подниму у своего шатра полочку и гляжу на степи… в одну сторону и в другую — все одинаково…
Я их как увидал, взрадовался, что русских вижу, и сердце во
мне затрепетало, и
упал я им в ноги и зарыдал. Они тоже этому моему поклону обрадовались и оба воскликнули...
Я было попервоначалу и сам испугался, но потом как увидал, что они этак дрыгают, вдруг совсем в иное расположение пришел и, с тех пор как в полон
попал, в первый раз как заскриплю зубами, да и ну на них вслух какие
попало незнакомые слова произносить.
— А потом
я нашел в тех фейверках едкую землю; такая, что чуть ее к телу приложишь, сейчас она страшно тело
палит.
И не поехал: зашагал во всю мочь, не успел опомниться, смотрю, к вечеру третьего дня вода завиднелась и люди.
Я лег для опаски в траву и высматриваю: что за народ такой? Потому что боюсь, чтобы опять еще в худший плен не
попасть, но вижу, что эти люди пищу варят… Должно быть, думаю, христиане. Подполоз еще ближе: гляжу, крестятся и водку пьют, — ну, значит, русские!.. Тут
я и выскочил из травы и объявился. Это, вышло, ватага рыбная: рыбу ловили. Они
меня, как надо землякам, ласково приняли и говорят...
Я от этого стал уклоняться, потому что их много, а
я один, и они
меня ни разу не могли
попасть одного и вдоволь отколотить, а при мужиках не смели, потому что те за мою добродетель всегда стояли за
меня.
А положение мое в эту пору было совсем необыкновенное:
я вам докладывал, что у
меня всегда было такое заведение, что если
нападет на
меня усердие к выходу, то
я, бывало, появляюсь к князю, отдаю ему все деньги, кои всегда были у
меня на руках в большой сумме, и говорю; «
Я на столько-то или на столько-то дней пропаду».
Но только
напало на
меня смущение: где
я эти проклятые деньги спрячу?
— А нельзя, — отвечает, — по двум причинам: во-первых, потому, что
я, не напившись вина, никак в кровать не
попаду, а все буду ходить; а во-вторых, самое главное, что
мне этого мои христианские чувства не позволяют.
— Что же, мол, это такое? Что ты в кровать не
попадешь, это понятно, потому что все пить ищешь; но чтобы христианские чувства тебе не позволяли этаку вредную пакость бросить, этому
я верить не хочу.
Сразу, то есть, как она передо
мною над подносом нагнулась и
я увидал, как это у нее промеж черных волос на голове, будто серебро, пробор вьется и за спину
падает, так
я и осатанел, и весь ум у
меня отняло.
— Очень просто: думал, что
я, по всегдашнему своему обыкновению, на конике
сплю, а
я, верно, придя от цыган, прямо на пол лег, да все и ползал, края искал, а потом стал прыгать… и допрыгал до горки.
И он в комнате лег свою ночь досыпать, а
я на сеновал тоже опять
спать пошел. Опомнился же
я в лазарете и слышу, говорят, что у
меня белая горячка была и хотел будто бы
я вешаться, только
меня, слава богу, в длинную рубашку спеленали. Потом выздоровел
я и явился к князю в его деревню, потому что он этим временем в отставку вышел, и говорю...
«Пти-ком-пё», — говорю, и сказать больше нечего, а она в эту минуту вдруг как вскрикнет: «А
меня с красоты продадут, продадут», да как швырнет гитару далеко с колен, а с головы сорвала косынку и
пала ничком на диван, лицо в ладони уткнула и плачет, и
я, глядя на нее, плачу, и князь… тоже и он заплакал, но взял гитару и точно не пел, а, как будто службу служа, застонал: «Если б знала ты весь огонь любви, всю тоску души моей пламенной», — да и ну рыдать.
А как свадьбы день пришел и всем людям роздали цветные платки и кому какое идет по его должности новое платье,
я ни платка, ни убора не надел, а взял все в конюшне в своем чуланчике покинул, и ушел с утра в лес, и ходил, сам не знаю чего, до самого вечера; все думал: не
попаду ли где на ее тело убитое?
Я от страха даже мало на землю не
упал, но чувств совсем не лишился, и ощущаю, что около
меня что-то живое и легкое, точно как подстреленный журавль, бьется и вздыхает, а ничего не молвит.
Я от тех слухов страшно плакала и с лица
спала…
Я первой руки за спину крепко-накрепко завязала, а с другою за куст забежала, да и эту там спутала, а на ее крик третья бежит,
я и третью у тех в глазах силком скрутила; они кричать, а
я, хоть тягостная, ударилась быстрей коня резвого: все по лесу да по лесу и бежала целую ночь и наутро
упала у старых бортей в густой засеке.
А как это сделать — не знаю и об этом тоскую, но только вдруг
меня за плечо что-то тронуло: гляжу — это хворостинка с ракиты
пала и далеконько так покатилась, покатилася, и вдруг Груша идет, только маленькая, не больше как будто ей всего шесть или семь лет, и за плечами у нее малые крылышки; а чуть
я ее увидал, она уже сейчас от
меня как выстрел отлетела, и только пыль да сухой лист вслед за ней воскурились.
— Как же-с: в двух переменах танцевать надо и кувыркаться, а кувыркнуться страсть неспособно, потому что весь обшит лохматой шкурой седого козла вверх шерстью; и хвост долгий на проволоке, но он постоянно промеж ног путается, а рога на голове за что
попало цепляются, а годы уже стали не прежние, не молодые, и легкости нет; а потом еще во все продолжение представления расписано
меня бить.
А
я об нем и не сокрушался, потому что думал: разве мало у нас, что ли, жидов осталось; но только раз ночью
сплю в конюшне и вдруг слышу, кто-то подошел и морду в дверь через поперечную перекладину всунул и вздыхает.
Положил на него этакое заклятие, он и отошел, а
я опять заснул, но на другую ночь он, мерзавец, опять приходит и опять вздыхает… мешает
спать, да и все тут.
Я ему мало в ноги от радости не поклонился и думаю: чем
мне этою дверью заставляться да потом ее отставлять,
я ее лучше фундаментально прилажу, чтобы она
мне всегда была ограждением, и взял и учинил ее на самых надежных плотных петлях, а для безопаски еще к ней самый тяжелый блок приснастил из булыжного камня, и все это исправил в тишине в один день до вечера и, как пришла ночная пора, лег в свое время и
сплю.
И тут-то исполнилось мое прошение, и стал
я вдруг понимать, что сближается речейное: «Егда рекут мир,
нападает внезапу всегубительство», и
я исполнился страха за народ свой русский и начал молиться и всех других, кто ко
мне к яме придет, стал со слезами увещевать, молитесь, мол, о покорении под нозе царя нашего всякого врага и супостата, ибо близ есть нам всегубительство.
Неточные совпадения
Хлестаков. А, да
я уж вас видел. Вы, кажется, тогда
упали? Что, как ваш нос?
А уж Тряпичкину, точно, если кто
попадет на зубок, берегись: отца родного не пощадит для словца, и деньгу тоже любит. Впрочем, чиновники эти добрые люди; это с их стороны хорошая черта, что они
мне дали взаймы. Пересмотрю нарочно, сколько у
меня денег. Это от судьи триста; это от почтмейстера триста, шестьсот, семьсот, восемьсот… Какая замасленная бумажка! Восемьсот, девятьсот… Ого! за тысячу перевалило… Ну-ка, теперь, капитан, ну-ка, попадись-ка ты
мне теперь! Посмотрим, кто кого!
Городничий (в сторону).Славно завязал узелок! Врет, врет — и нигде не оборвется! А ведь какой невзрачный, низенький, кажется, ногтем бы придавил его. Ну, да постой, ты у
меня проговоришься.
Я тебя уж заставлю побольше рассказать! (Вслух.)Справедливо изволили заметить. Что можно сделать в глуши? Ведь вот хоть бы здесь: ночь не
спишь, стараешься для отечества, не жалеешь ничего, а награда неизвестно еще когда будет. (Окидывает глазами комнату.)Кажется, эта комната несколько сыра?
Городничий (делая Бобчинскому укорительный знак, Хлестакову).Это-с ничего. Прошу покорнейше, пожалуйте! А слуге вашему
я скажу, чтобы перенес чемодан. (Осипу.)Любезнейший, ты перенеси все ко
мне, к городничему, — тебе всякий покажет. Прошу покорнейше! (Пропускает вперед Хлестакова и следует за ним, но, оборотившись, говорит с укоризной Бобчинскому.)Уж и вы! не нашли другого места
упасть! И растянулся, как черт знает что такое. (Уходит; за ним Бобчинский.)
Анна Андреевна. Перестань, ты ничего не знаешь и не в свое дело не мешайся! «
Я, Анна Андреевна, изумляюсь…» В таких лестных рассыпался словах… И когда
я хотела сказать: «Мы никак не смеем надеяться на такую честь», — он вдруг
упал на колени и таким самым благороднейшим образом: «Анна Андреевна, не сделайте
меня несчастнейшим! согласитесь отвечать моим чувствам, не то
я смертью окончу жизнь свою».