Неточные совпадения
Что я вам приказываю — вы то сейчас исполнять должны!» А они отвечают: «Что
ты, Иван Северьяныч (меня в миру Иван Северьяныч, господин Флягин, звали): как, говорят, это можно, что
ты велишь узду снять?» Я на них сердиться начал, потому что наблюдаю и чувствую в ногах, как конь
от ярости бесится, и его хорошенько подавил в коленях, а им кричу: «Снимай!» Они было еще слово; но тут уже и я совсем рассвирепел да как заскриплю зубами — они сейчас в одно мгновение узду сдернули, да сами, кто куда видит, бросились бежать, а я ему в ту же минуту сейчас первое, чего он не ожидал, трах горшок об лоб: горшок разбил, а тесто ему и потекло и в глаза и в ноздри.
«Чего
тебе от меня надо? пошел прочь!»
«Кончено-то, — говорит, — это действительно так, и я
тебе очень за это благодарен, а теперь я пришел
от твоей родной матери сказать
тебе, что знаешь ли
ты, что
ты у нее моленый сын?»
— Как
ты эдак смеешь говорить:
ты разве не знаешь, что это моя кошка и ее сама графиня ласкала, — да с этим ручкою хвать меня по щеке, а я как сам тоже с детства был скор на руку, долго не думая, схватил
от дверей грязную метлу, да ее метлою по талии…
— Ну, скидавай, — говорит, — их скорее и давай их мне, я
тебе отпускной вид напишу, и уходи в Николаев, там много людей нужно, и страсть что туда
от нас бродяг бежит.
«Ах
ты, — думаю, — милушка; ах
ты, милушка!» Кажется, спроси бы у меня за нее татарин не то что мою душу, а отца и мать родную, и тех бы не пожалел, — но где было о том думать, чтобы этакого летуна достать, когда за нее между господами и ремонтерами невесть какая цена слагалась, но и это еще было все ничего, как вдруг тут еще торг не был кончен, и никому она не досталась, как видим, из-за Суры
от Селиксы гонит на вороном коне борзый всадник, а сам широкою шляпой машет и подлетел, соскочил, коня бросил и прямо к той к белой кобылице и стал опять у нее в головах, как и первый статуй, и говорит...
— Подлинно диво, он ее, говорят, к ярмарке всереди косяка пригонил, и так гнал, что ее за другими конями никому видеть нельзя было, и никто про нее не знал, опричь этих татар, что приехали, да и тем он сказал, что кобылица у него не продажная, а заветная, да ночью ее
от других отлучил и под Мордовский ишим в лес отогнал и там на поляне с особым пастухом пас, а теперь вдруг ее выпустил и продавать стал, и
ты погляди, что из-за нее тут за чудеса будут и что он, собака, за нее возьмет, а если хочешь, ударимся об заклад, кому она достанется?
— Это у них самое обыкновенное средство: если они кого полюбят и удержать хотят, а тот тоскует или попытается бежать, то и сделают с ним, чтобы он не ушел. Так и мне, после того как я раз попробовал уходить, да сбился с дороги, они поймали меня и говорят: «Знаешь, Иван,
ты, говорят, нам будь приятель, и чтобы
ты опять не ушел
от нас, мы
тебе лучше пятки нарубим и малость щетинки туда пихнем»; ну и испортили мне таким манером ноги, так что все время на карачках ползал.
После этого тут они меня, точно, дён несколько держали руки связавши, — всё боялись, чтобы я себе ран не вредил и щетинку гноем не вывел; а как шкурка зажила, и отпустили: «Теперь, говорят, здравствуй, Иван, теперь уже
ты совсем наш приятель и
от нас отсюда никогда не уйдешь».
Одурение
от этого блеску даже хуже чем
от ковыля делается, и не знаешь тогда, где себя, в какой части света числить, то есть жив
ты или умер и в безнадежном аду за грехи мучишься.
— Да, — отвечают, — все, это наше научение
от апостола Павла. Мы куда приходим, не ссоримся… это нам не подобает.
Ты раб и, что делать, терпи, ибо и по апостолу Павлу, — говорят, — рабы должны повиноваться. А
ты помни, что
ты христианин, и потому о
тебе нам уже хлопотать нечего, твоей душе и без нас врата в рай уже отверзты, а эти во тьме будут, если мы их не присоединим, так мы за них должны хлопотать.
«Ну, мало ли, — говорит, — что;
ты ждал, а зачем
ты, — говорит, — татарок при себе вместо жен держал…
Ты знаешь ли, — говорит, — что я еще милостиво делаю, что
тебя только
от причастия отлучаю, а если бы
тебя взяться как должно по правилу святых отец исправлять, так на
тебе на живом надлежит всю одежду сжечь, но только
ты, — говорит, — этого не бойся, потому что этого теперь по полицейскому закону не позволяется».
Особенно если отдалишь
от себя такого коня, который очень красив, то так он, подлец, у
тебя в глазах и мечется, до того, что как
от наваждения какого
от него скрываешься, и сделаешь выход.
— А
ты знаешь ли, любезный друг:
ты никогда никем не пренебрегай, потому что никто не может знать, за что кто какой страстью мучим и страдает. Мы, одержимые, страждем, а другим зато легче. И сам
ты если какую скорбь
от какой-нибудь страсти имеешь, самовольно ее не бросай, чтобы другой человек не поднял ее и не мучился; а ищи такого человека, который бы добровольно с
тебя эту слабость взял.
— Провались же, — говорю, —
ты от меня: может быть,
ты черт?
— За что же
ты меня ударил? я
тебе добродетельствую и
от усердного пьянства
тебя освобождаю, а
ты меня бьешь?
— Это, — говорит, — и есть действие
от моего магнетизма; но только
ты этого не пугайся, это сейчас пройдет, только вот дай я в
тебя сразу побольше магнетизму пущу.
То есть просто, вам я говорю, точно я не слова слышу, а вода живая мимо слуха струит, и я думаю: «Вот
тебе и пьяничка! Гляди-ка, как он еще хорошо может
от божества говорить!» А мой баринок этим временем перестал егозиться и такую речь молвит...
— Ладно, ладно, не обижайся, любезный, на этом полтиннике, а завтра приходи: если нам
от него польза будет, так мы
тебе за его приведение к нам еще прибавим.
«Она меня красотою и талантом уязвила, и мне исцеленья надо, а то я с ума сойду. А
ты мне скажи: ведь правда: она хороша? А? правда, что ли? Есть отчего
от нее с ума сойти?..»
Ввел ее князь, взял на руки и посадил, как дитя, с ногами в угол на широкий мягкий диван; одну бархатную подушку ей за спину подсунул, другую — под правый локоток подложил, а ленту
от гитары перекинул через плечо и персты руки на струны поклал. Потом сел сам на полу у дивана и, голову склонил к ее алому сафьянному башмачку и мне кивает: дескать, садись и
ты.
— Перед кем я стану петь!
Ты, — говорит, — холодный стал, а я хочу, чтобы
от моей песни чья-нибудь душа горела и мучилась.
— Береги, — говорит, — ее, полупочтенный Иван Северьянов,
ты артист,
ты не такой, как я, свистун, а
ты настоящий, высокой степени артист, и оттого
ты с нею как-то умеешь так говорить, что вам обоим весело, а меня
от этих «изумрудов яхонтовых» в сон клонит.
— Нет, скажи же
ты мне… не потай
от меня, мой сердечный друг, где он бывает?
«Ох, — думаю себе, — как бы он на дитя-то как станет смотреть, то чтобы на самое на
тебя своим несытым сердцем не глянул!
От сего тогда моей Грушеньке много добра не воспоследует». И в таком размышлении сижу я у Евгеньи Семеновны в детской, где она велела няньке меня чаем поить, а у дверей вдруг слышу звонок, и горничная прибегает очень радостная и говорит нянюшке...
— Нет, Иван Северьяныч, нет, мой ласковый, милсердечный друг, прими
ты от меня, сироты, на том твоем слове вечный поклон, а мне, горькой цыганке, больше жить нельзя, потому что я могу неповинную душу загубить.
«Что
тебе до моего шнурка; он чистый был, а это на мне с тоски почернел
от тяжелого пота».
— И
ты мне все равно что сестра милая, — а у самого
от чувства слезы пошли.
«Не смей, братец, больше на себя этого врать: это
ты как через Койсу плыл, так
ты от холодной воды да
от страху в уме немножко помешался, и я, — говорит, — очень за
тебя рад, что это все неправда, что
ты наговорил на себя. Теперь офицером будешь; это, брат, помилуй бог как хорошо».
«У Якова-апостола сказано: „Противустаньте дьяволу, и побежит
от вас“, и
ты, — говорит, — противустань».
«Ну что, мол, я
тебе сделаю: молиться мне за
тебя нельзя, потому что
ты жид, да хоть бы и не жид, так я благодати не имею за самоубийц молить, а пошел
ты от меня прочь в лес или в пустыню».