Неточные совпадения
А он все с аглицкой, ученой точки берет,
и не поверил; говорит: «Ну,
если ты не хочешь так, в своем виде, открыть, то давай с тобою вместе ром пить».
«Так, — говорит, — потому, что у нас здесь не то, что у вас на земле: здешние не все говорят
и не все ходят, а кто чем одарен, тот то
и делает. А
если ты хочешь, — говорит, — так я тебе дам знамение в удостоверение».
— Да
и где же, — говорит, — тебе это знать. Туда, в пропасть,
и кони-то твои передовые заживо не долетели — расшиблись, а тебя это словно какая невидимая сила спасла: как на глиняну глыбу сорвался, упал, так на ней вниз, как на салазках,
и скатился. Думали, мертвый совсем, а глядим — ты дышишь, только воздухом дух оморило. Ну, а теперь, — говорит, —
если можешь, вставай, поспешай скорее к угоднику: граф деньги оставил, чтобы тебя,
если умрешь, схоронить, а
если жив будешь, к нему в Воронеж привезть.
Просто терпения моего не стало,
и, взгадав все это, что
если не удавиться, то опять к тому же надо вернуться, махнул я рукою, заплакал
и пошел в разбойники.
— Такого мне
и надо, такого мне
и надо! Ты, — говорит, — верно,
если голубят жалел, так ты можешь мое дитя выходить: я тебя в няньки беру.
— Нет, ты мне про женщин, пожалуйста, — отвечает, — не говори: из-за них-то тут все истории
и поднимаются, да
и брать их неоткуда, а ты
если мое дитя нянчить не согласишься, так я сейчас казаков позову
и велю тебя связать да в полицию, а оттуда по пересылке отправят. Выбирай теперь, что тебе лучше: опять у своего графа в саду на дорожке камни щелкать или мое дитя воспитывать?
То положу дитя в корытце да хорошенько ее вымою, а
если где на кожечке сыпка зацветет, я ее сейчас мучкой подсыплю; или головенку ей расчесываю, или на коленях качаю ее, либо,
если дома очень соскучусь, суну ее за пазуху да пойду на лиман белье полоскать, —
и коза-то,
и та к нам привыкла, бывало за нами тоже гулять идет.
— Ну что же, мол, делать;
если ты, презрев закон
и релегию, свой обряд изменила, то должна
и пострадать.
— А что же, — говорю, —
если ты, презрев закон
и релегию…
И решил, что чуть
если он ко мне какое слово заговорит, я ему непременно как ни можно хуже согрублю,
и авось, мол, мы с ним здесь, бог даст, в свое удовольствие подеремся.
— Подлинно диво, он ее, говорят, к ярмарке всереди косяка пригонил,
и так гнал, что ее за другими конями никому видеть нельзя было,
и никто про нее не знал, опричь этих татар, что приехали, да
и тем он сказал, что кобылица у него не продажная, а заветная, да ночью ее от других отлучил
и под Мордовский ишим в лес отогнал
и там на поляне с особым пастухом пас, а теперь вдруг ее выпустил
и продавать стал,
и ты погляди, что из-за нее тут за чудеса будут
и что он, собака, за нее возьмет, а
если хочешь, ударимся об заклад, кому она достанется?
Если вы видали когда-нибудь, как по меже в хлебах птичка коростель бежит, — по-нашему, по-орловски, дергач зовется: крыла он растопырит, а зад у него не как у прочих птиц, не распространяется по воздуху, а вниз висит
и ноги книзу пустит, точно они ему не надобны, — настоящее, выходит, будто он едет по воздуху.
— Да-с, он через свое упорство да через политику так глупо себя допустил, что его больше
и на свете не стало, — отвечал добродушно
и бесстрастно рассказчик
и, видя, что слушатели все смотрят на него,
если не с ужасом, то с немым недоумением, как будто почувствовал необходимость пополнить свой рассказ пояснением.
— Это у них самое обыкновенное средство:
если они кого полюбят
и удержать хотят, а тот тоскует или попытается бежать, то
и сделают с ним, чтобы он не ушел. Так
и мне, после того как я раз попробовал уходить, да сбился с дороги, они поймали меня
и говорят: «Знаешь, Иван, ты, говорят, нам будь приятель,
и чтобы ты опять не ушел от нас, мы тебе лучше пятки нарубим
и малость щетинки туда пихнем»; ну
и испортили мне таким манером ноги, так что все время на карачках ползал.
«Я так, — говорит, —
и видел, что из них, — говорит, — настоящих охотников нет, а всё только
если что хотят получить, так за деньги».
«Ну, — говорю, — легко ли мне обязанность татарчат воспитывать. Кабы их крестить
и причащать было кому, другое бы еще дело, а то что же: сколько я их ни умножу, все они ваши же будут, а не православные, да еще
и обманывать мужиков станут, как вырастут». Так двух жен опять взял, а больше не принял, потому что
если много баб, так они хоть
и татарки, но ссорятся, поганые,
и их надо постоянно учить.
— А это по-татарски. У них всё
если взрослый русский человек — так Иван, а женщина — Наташа, а мальчиков они Кольками кличут, так
и моих жен, хоть они
и татарки были, но по мне их все уже русскими числили
и Наташками звали, а мальчишек Кольками. Однако все это, разумеется, только поверхностно, потому что они были без всех церковных таинств,
и я их за своих детей не почитал.
— Да ведь как их ласкать? Разумеется,
если, бывало, когда один сидишь, а который-нибудь подбежит, ну ничего, по головке его рукой поведешь, погладишь
и скажешь ему: «Ступай к матери», но только это редко доводилось, потому мне не до них было.
Только
и рассеяния, что
если замечают, что какой конь очень ослабел
и тюбеньковать не может — снегу копытом не пробивает
и мерзлого корня зубом не достает, то такого сейчас в горло ножом колют
и шкуру снимают, а мясо едят.
— Да, — отвечают, — все, это наше научение от апостола Павла. Мы куда приходим, не ссоримся… это нам не подобает. Ты раб
и, что делать, терпи, ибо
и по апостолу Павлу, — говорят, — рабы должны повиноваться. А ты помни, что ты христианин,
и потому о тебе нам уже хлопотать нечего, твоей душе
и без нас врата в рай уже отверзты, а эти во тьме будут,
если мы их не присоединим, так мы за них должны хлопотать.
И если комар или муха ему садилась на нос, чтобы пить его кровь, то они тоже сейчас были пожираемы небесным огнем…
Слышу я, этот рыжий, — говорить он много не умеет, а только выговорит вроде как по-русски «нат-шальник»
и плюнет; но денег с ними при себе не было, потому что они, азияты, это знают, что
если с деньгами в степь приехать, то оттоль уже с головой на плечах не выедешь, а манули они наших татар, чтобы им косяки коней на их реку, на Дарью, перегнать
и там расчет сделать.
«Что же: еще одна минута,
и я вас всех погублю,
если вы не хотите в моего бога верить».
«Как же, — говорю, — ты смеешь на Николая Чудотворца не надеяться
и ему, русскому, всего двугривенный, а своей мордовской Керемети поганой целого бычка! Пошел прочь, — говорю, — не хочу я с тобою… я с тобою не поеду,
если ты так Николая Чудотворца не уважаешь».
«Хороша, мол, шутка.
Если вы этак станете надомною часто шутить, так я
и до другой весны не доживу».
— Да опять все по той же, по конской части. Я пошел с самого малого ничтожества, без гроша, а вскоре очень достаточного положения достиг
и еще бы лучше мог распорядиться,
если бы не один предмет.
Что тут делать? Я пожал плечами, завязал деньги в тряпицу
и говорю: извольте, мол, я, что знаю, стану сказывать, а вы извольте тому учиться
и слушать; а
если не выучитесь
и нисколько вам от того пользы не будет, за это я не отвечаю.
«Первое самое дело, — говорю, —
если кто насчет лошади хочет знать, что она в себе заключает, тот должен иметь хорошее расположение в осмотре
и от того никогда не отдаляться.
Если кто паристых лошадей подбирает
и если, например, один конь во лбу с звездочкой, — барышники уже так
и зрят, чтобы такую звездочку другой приспособить: пемзою шерсть вытирают, или горячую репу печеную приложат где надо, чтобы белая шерсть выросла, она сейчас
и идет, но только всячески
если хорошо смотреть, то таким манером ращенная шерстка всегда против настоящей немножко длиннее
и пупится, как будто бородочка.
Это легко делать, потому что
если лошади на глаз дышать, ей это приятно, от теплого дыхания,
и она стоит не шелохнется, но воздух выйдет,
и у нее опять ямы над глазами будут.
Я согласился
и жил отлично целые три года, не как раб
и наемник, а больше как друг
и помощник,
и если, бы не выходы меня одолели, так я мог бы даже себе капитал собрать, потому что, по ремонтирскому заведению, какой заводчик ни приедет, сейчас сам с ремонтером знакомится, а верного человека подсылает к конэсеру, чтобы как возможно конэсера на свою сторону задобрить, потому что заводчики знают, что вся настоящая сила не в ремонтере, а в том,
если который имеет при себе настоящего конэсера.
Он, бывало,
если проиграется где-нибудь ночью, сейчас утром как встанет, идет в архалучке ко мне в конюшню
и говорит...
А я знал, что это обозначает,
если он с такой шуткой идет,
и отвечу, бывало...
Обучась пить вино, я его всякий день пить избегал
и в умеренности никогда не употреблял, но
если, бывало, что меня растревожит, ужасное тогда к питью усердие получаю
и сейчас сделаю выход на несколько дней
и пропадаю.
Особенно
если отдалишь от себя такого коня, который очень красив, то так он, подлец, у тебя в глазах
и мечется, до того, что как от наваждения какого от него скрываешься,
и сделаешь выход.
А положение мое в эту пору было совсем необыкновенное: я вам докладывал, что у меня всегда было такое заведение, что
если нападет на меня усердие к выходу, то я, бывало, появляюсь к князю, отдаю ему все деньги, кои всегда были у меня на руках в большой сумме,
и говорю; «Я на столько-то или на столько-то дней пропаду».
— Да, вот ты, — отвечает, — не хочешь этому верить… Так
и все говорят… А что, как ты полагаешь,
если я эту привычку пьянствовать брошу, а кто-нибудь ее поднимет да возьмет: рад ли он этому будет или нет?
— А-га! — говорит. — Вот то-то
и есть, а
если уже это так надо, чтобы я страдал, так вы уважайте же меня по крайней мере за это,
и вели мне еще графин водки подать!
— А ты знаешь ли, любезный друг: ты никогда никем не пренебрегай, потому что никто не может знать, за что кто какой страстью мучим
и страдает. Мы, одержимые, страждем, а другим зато легче.
И сам ты
если какую скорбь от какой-нибудь страсти имеешь, самовольно ее не бросай, чтобы другой человек не поднял ее
и не мучился; а ищи такого человека, который бы добровольно с тебя эту слабость взял.
— Такая воля, — говорит, — особенная в человеке помещается,
и ее нельзя ни пропить, ни проспать, потому что она дарована. Я, — говорит, — это тебе показал для того, чтобы ты понимал, что я,
если захочу, сейчас могу остановиться
и никогда не стану пить, но я этого не хочу, чтобы другой кто-нибудь за меня не запил, а я, поправившись, чтобы про бога не позабыл. Но с другого человека со всякого я готов
и могу запойную страсть в одну минуту свести.
— Мужик, — говорит, — ты
и подлец,
если ты смеешь над священным сердца чувством смеяться
и его пустяками называть.
Я же хоть силу в себе
и ощущал, но думаю, во-первых, я пьян, а во-вторых, что
если десять или более человек на меня нападут, то
и с большою силою ничего с ними не сделаешь,
и оберут, а я хоть
и был в кураже, но помнил, что когда я, не раз вставая
и опять садясь, расплачивался, то мой компаньон, баринок этот, видел, что у меня с собою денег тучная сила.
Ну, а лучше, мол, попробовать… зайду посмотрю, что здесь такое:
если тут настоящие люди, так я у них дорогу спрошу, как мне домой идти, а
если это только обольщение глаз, а не живые люди… так что же опасного? я скажу: «Наше место свято: чур меня» —
и все рассыпется.
Князь кричит: «Иван Северьяныч!» А я откликаюсь: «Сейчас!» — а сам лазию во все стороны
и все не найду края,
и, наконец, думаю: ну,
если слезть нельзя, так я же спрыгну,
и размахнулся да как сигану как можно дальше,
и чувствую, что меня будто что по морде ударило
и вокруг меня что-то звенит
и сыпется,
и сзади тоже звенит
и опять сыпется,
и голос князя говорит денщику: «Давай огня скорей!»
Я тут же
и вспомнил его слова, что он говорил: «как бы хуже не было,
если питье бросить», —
и пошел его искать — хотел просить, чтобы он лучше меня размагнетизировал на старое, но его не застал.
«Пти-ком-пё», — говорю,
и сказать больше нечего, а она в эту минуту вдруг как вскрикнет: «А меня с красоты продадут, продадут», да как швырнет гитару далеко с колен, а с головы сорвала косынку
и пала ничком на диван, лицо в ладони уткнула
и плачет,
и я, глядя на нее, плачу,
и князь… тоже
и он заплакал, но взял гитару
и точно не пел, а, как будто службу служа, застонал: «
Если б знала ты весь огонь любви, всю тоску души моей пламенной», — да
и ну рыдать.
Князь сейчас опять за мною
и посылает,
и мы с ним двое ее
и слушаем; а потом Груша
и сама стала ему напоминать, чтобы звать меня,
и начала со мною обращаться очень дружественно,
и я после ее пения не раз у нее в покоях чай пил вместе с князем, но только, разумеется, или за особым столом, или где-нибудь у окошечка, а
если когда она одна оставалась, то завсегда попросту рядом с собою меня сажала. Вот так прошло сколько времени, а князь все смутнее начал становиться
и один раз мне
и говорит...
— Ну,
если когда вина недостача, еще не велика беда, потерпеть можно, зато есть что слаще
и вина
и меду.
Та опять не отвечает, а князь
и ну расписывать, — что: «Я, говорит, суконную фабрику покупаю, но у меня денег ни гроша нет, а
если куплю ее, то я буду миллионер, я, говорит, все переделаю, все старое уничтожу
и выброшу,
и начну яркие сукна делать да азиатам в Нижний продавать. Из самой гадости, говорит, вытку, да ярко выкрашу,
и все пойдет,
и большие деньги наживу, а теперь мне только двадцать тысяч на задаток за фабрику нужно». Евгенья Семеновна говорит...
— Дом ваш: вы ей его подарили, вы
и берите его,
если он вам нужен.