Неточные совпадения
Мистер Рарей этот, что называется «бешеный укротитель», и прочие, которые за этого коня брались, все искусство противу его злобности в поводах держали, чтобы не допустить ему ни на ту, ни на
другую сторону башкой мотнуть; а
я совсем противное тому средство изобрел;
я, как только англичанин Рарей от этой лошади отказался, говорю: «Ничего, говорю, это самое пустое, потому что этот конь ничего больше, как бесом одержим.
В руках же у
меня не было никакого особого инструмента, как опричь в одной — крепкая татарская нагайка с свинцовым головком в конце так не более яко в два фунта, а в
другой — простой муравный горшок с жидким тестом.
Он ек да вперед, а
я его картузом по глазам тру, чтобы ему совсем зрение в глазах замутить, а нагайкой еще по
другому боку…
— Поэтому-с. Да и как же поступить, когда он с тех пор даже встретить
меня опасался? А
я бы очень к нему тогда хотел, потому что он
мне, пока мы с ним на роме на этом состязались, очень понравился, но, верно, своего пути не обежишь, и надо было
другому призванию следовать.
Я было ее взял и стал играть, но только вижу, что ничего не умею, и сейчас ее бросил, а потом ее у
меня странницы на
другой день из-под сарая и украли.
Мне надо было бы этим случаем графской милости пользоваться, да тогда же, как монах советовал, в монастырь проситься; а
я, сам не знаю зачем, себе гармонию выпросил, и тем первое самое призвание опроверг, и оттого пошел от одной стражбы к
другой, все более и более претерпевая, но нигде не погиб, пока все
мне монахом в видении предреченное в настоящем житейском исполнении оправдалось за мое недоверие.
Я вскочил и гляжу, а ночь лунная, и
мне видно, что это опять та же кошечка белая уже
другого, живого моего голубенка тащит.
«Хорошо, — думаю, — теперь ты сюда небось в
другой раз на моих голубят не пойдешь»; а чтобы ей еще страшнее было, так
я наутро взял да и хвост ее, который отсек, гвоздиком у себя над окном снаружи приколотил, и очень этим был доволен. Но только так через час или не более как через два, смотрю, вбегает графинина горничная, которая отроду у нас на конюшне никогда не была, и держит над собой в руке зонтик, а сама кричит...
Я закручинился: страсть как
мне не хотелось воровать; однако, видно, назвавшись груздем, полезешь и в кузов; и
я, знавши в конюшне все ходы и выходы, без труда вывел за гумно пару лихих коней, кои совсем устали не ведали, а цыган еще до того сейчас достал из кармана на шнурочке волчьи зубы и повесил их и одному и
другому коню на шеи, и мы с цыганом сели на них и поехали.
На
меня напал один барин, огромный-преогромный, больше
меня, и прямо всех от
меня отпихнул и схватил
меня за обе руки и поволок за собою: сам
меня ведет, а сам
других во все стороны кулаками расталкивает и преподло бранится, а у самого на глазах слезы.
— Это, мол,
другое дело, — это
я обещаю и исполню.
Что же вы думаете: ведь не поднял, а прямо бежит и за дитя хватается; но, разумеется, он берет дитя за руку, а
я сейчас же хватъ за
другую и говорю...
Всю дорогу
я с этими своими с новыми господами все на козлах на тарантасе, до самой Пензы едучи, сидел и думал: хорошо ли же это
я сделал, что
я офицера бил? ведь он присягу принимал, и на войне с саблею отечество защищает, и сам государь ему, по его чину, может быть, «вы» говорит, а
я, дурак, его так обидел!.. А потом это передумаю, начну
другое думать: куда теперь
меня еще судьба определит; а в Пензе тогда была ярмарка, и улан
мне говорит...
Я замолчал и смотрю: господа, которые за кобылицу торговались, уже отступилися от нее и только глядят, а те два татарина
друг дружку отпихивают и всё хана Джангара по рукам хлопают, а сами за кобылицу держатся и все трясутся да кричат; один кричит...
—
Я даю за нее, кроме монетов, еще пять голов (значит пять лошадей), — а
другой вопит...
Чепкун крикнул: «Слушай
меня, хан Джангар:
я домой приеду,
я к тебе свою дочь пригоню», — и Бакшей тоже дочь сулит, а больше опять
друг друга нечем пересилить.
Смотрю
я и вижу, что и Бакшей Отучев и Чепкун Емгурчеев оба будто стишали и у тех своих татар-мировщиков вырываются и оба
друг к
другу бросились, подбежали и по рукам бьют.
В первый раз
мне этакое диво видеть доводилось, и
я смотрю, что дальше будет? А они
друг дружке левые руки подали и крепко их держат, ноги растопырили и ими
друг дружке следами в следы уперлись и кричат: «Подавай!»
А то всё хлещутся, а в народе за них спор пошел: одни говорят: «Чепкун Бакшея перепорет», а
другие спорят: «Бакшей Чепкуна перебьет», и кому хочется, об заклад держат — те за Чепкуна, а те за Бакшея, кто на кого больше надеется. Поглядят им с познанием в глаза и в зубы, и на спины посмотрят, и по каким-то приметам понимают, кто надежнее, за того и держат. Человек, с которым
я тут разговаривал, тоже из зрителей опытных был и стал сначала за Бакшея держать, а потом говорит...
Ну,
я себе думаю: «Ладно, братцы, судите ветра в поле»; а как, по-моему, полиция, нет ее ничего вреднее, то
я сейчас шмыг за одного татарина, да за
другого. Шепчу им...
Они сжалились, и пошли
меня друг за дружку перепихивать, и скрыли.
— Да-с, в этой степи две; а потом у
другого хана, у Агашимолы, кой
меня угонил от Отучева,
мне еще две дали.
— Нет-с, они никогда за это
друг на
друга не сердятся: кто кого по любовному уговору перебьет, тот и получай, и больше ничего; а только хан Джангар
мне, точно, один раз выговаривал… «Эх, говорит, Иван, эх, глупая твоя башка, Иван, зачем ты с Савакиреем за русского князя сечься сел,
я, говорит, было хотел смеяться, как сам князь рубаха долой будет снимать».
Как Агашимолова татарва пригонили со
мной на становище, так и гайда на
другое, на новое место пошли и уже не выпустили
меня.
«Ну, — говорю, — легко ли
мне обязанность татарчат воспитывать. Кабы их крестить и причащать было кому,
другое бы еще дело, а то что же: сколько
я их ни умножу, все они ваши же будут, а не православные, да еще и обманывать мужиков станут, как вырастут». Так двух жен опять взял, а больше не принял, потому что если много баб, так они хоть и татарки, но ссорятся, поганые, и их надо постоянно учить.
Особенно по вечерам, или даже когда среди дня стоит погода хорошая, жарынь, в стану тихо, вся татарва от зною попадает по шатрам и спят, а
я подниму у своего шатра полочку и гляжу на степи… в одну сторону и в
другую — все одинаково…
И взял
я его перекрестил, сложил его головку с туловищем, поклонился до земли, и закопал, и «Святый боже» над ним пропел, — а куда
другой его товарищ делся, так и не знаю; но только тоже, верно, он тем же кончил, что венец приял, потому что у нас после по орде у татарок очень много образков пошло, тех самых, что с этими миссионерами были.
«Хороша, мол, шутка. Если вы этак станете надомною часто шутить, так
я и до
другой весны не доживу».
Я согласился и жил отлично целые три года, не как раб и наемник, а больше как
друг и помощник, и если, бы не выходы
меня одолели, так
я мог бы даже себе капитал собрать, потому что, по ремонтирскому заведению, какой заводчик ни приедет, сейчас сам с ремонтером знакомится, а верного человека подсылает к конэсеру, чтобы как возможно конэсера на свою сторону задобрить, потому что заводчики знают, что вся настоящая сила не в ремонтере, а в том, если который имеет при себе настоящего конэсера.
Но только назавтра у нас уже никогда об этом никакого разговору больше не было. Не более как через какой-нибудь час он, бывало, приходит ко
мне совсем в
другом расположении и говорит...
— М… н… н… это не равно-с, какой выход задастся: иногда пьешь, пока все пропьешь, и либо кто-нибудь тебя отколотит, либо сам кого побьешь, а в
другой раз покороче удастся, в части посидишь или в канаве выспишься, и доволен, и отойдет. В таковых случаях
я уже наблюдал правило и, как, бывало, чувствую, что должен сделать выход, прихожу к князю и говорю...
В эту пору у нас разом шли две ярмарки: одна в Л.,
другая в К., и мы с князем разделились: на одной
я действую, а на
другую он поехал.
Измучился просто
я их прятавши, и по сеновалам, и по погребам, и по застрехам, и по
другим таким неподобным местам для хранения, а чуть отойду, сейчас все кажется, что кто-нибудь видел, как
я их хоронил, и непременно их отыщет, и
я опять вернусь, и опять их достану, и ношу их с собою, а сам опять думаю: «Нет, уже баста, видно
мне не судьба в этот раз свое усердие исполнить».
— Оно, — говорит, — это так и надлежит, чтобы это мучение на
мне кончилось, чем еще
другому достанется, потому что
я, — говорит, — хорошего рода и настоящее воспитание получил, так что даже
я еще самым маленьким по-французски богу молился, но
я был немилостивый и людей мучил, в карты своих крепостных проигрывал; матерей с детьми разлучал; жену за себя богатую взял и со света ее сжил, и, наконец, будучи во всем сам виноват, еще на бога возроптал: зачем у
меня такой характер?
Он
меня и наказал: дал
мне другой характер, что нет во
мне ни малейшей гордости, хоть в глаза наплюй, по щекам отдуй, только бы пьяным быть, про себя забыть.
— А так, — отвечает, — что теперь
я только одно знаю, что себя гублю, а зато уже
других губить не могу, ибо от
меня все отвращаются.
Я, — говорит, — теперь все равно что Иов на гноище, и в этом, — говорит, — все мое счастье и спасение, — и сам опять водку допил, и еще графин спрашивает, и молвит...
— Такая воля, — говорит, — особенная в человеке помещается, и ее нельзя ни пропить, ни проспать, потому что она дарована.
Я, — говорит, — это тебе показал для того, чтобы ты понимал, что
я, если захочу, сейчас могу остановиться и никогда не стану пить, но
я этого не хочу, чтобы
другой кто-нибудь за
меня не запил, а
я, поправившись, чтобы про бога не позабыл. Но с
другого человека со всякого
я готов и могу запойную страсть в одну минуту свести.
— Одна, — говорит, — для
меня,
другая — для тебя!
— А это значит, — говорит, — что ты мало принял, — и налил вторую рюмку и давай опять над нею руками мотать. Помотает-помотает и отряхнет, и опять заставил
меня и эту,
другую, рюмку выпить и вопрошает: «Эта какова?»
— Ну, хорошо, мол, а если ты мой
друг, так ты, может быть,
мне повредить можешь?
И вот
я допил стакан до дна и стук им об поднос, а она стоит да дожидается, за что ласкать будет.
Я поскорее спустил на тот конец руку в карман, а в кармане все попадаются четвертаки, да двугривенные, да прочая расхожая мелочь. Мало, думаю; недостойно этим одарить такую язвинку, и перед
другими стыдно будет! А господа, слышу, не больно тихо цыгану говорят...
Она отошла, а
я было на том же месте остался, но только тот старый цыган, этой Груши отец, и
другой цыган подхватили
меня под руку, и волокут вперед, и сажают в самый передний ряд рядом с исправником и с
другим и господами.
Сидит с
другими, подпевает, но сулу не делает, и
мне ее голоса не слыхать, а только роток с белыми зубками видно…
«Эх ты, — думаю, — доля моя сиротская: на минуту зашел и сто рублей потерял, а вот ее-то одну и не услышу!» Но на мое счастье не одному
мне хотелося ее послушать, и
другие господа важные посетители все вкупе закричали после одной перемены...
А потом вдруг в голосе совсем
другая перемена, обращение к звезде: «Золотая, дорогая, предвещательница дня, при тебе беда зеленая недоступна до
меня».
Что Груша раз ни споет, то
я ей за то лебедя, и уже не считаю, сколько их выпустил, а даю да и кончено, и зато
другие ее все разом просят петь, она на все их просьбы не поет, говорит «устала», а
я один кивну цыгану: не можно ли, мол, ее понудить? тот сейчас на ее глазами поведет, она и поет.
Она
меня опять поневоле поцеловала, как ужалила, и в глазах точно пламя темное, а те,
другие, в этот лукавый час напоследях как заорут...
Наскучит!» Но в подробности об этом не рассуждаю, потому что как вспомню, что она здесь, сейчас чувствую, что у
меня даже в боках жарко становится, и в уме мешаюсь, думаю: «Неужели
я ее сейчас увижу?» А они вдруг и входят: князь впереди идет и в одной руке гитару с широкой алой лентой несет, а
другою Грушеньку, за обе ручки сжавши, тащит, а она идет понуро, упирается и не смотрит, а только эти ресничищи черные по щекам как будто птичьи крылья шевелятся.
Ввел ее князь, взял на руки и посадил, как дитя, с ногами в угол на широкий мягкий диван; одну бархатную подушку ей за спину подсунул,
другую — под правый локоток подложил, а ленту от гитары перекинул через плечо и персты руки на струны поклал. Потом сел сам на полу у дивана и, голову склонил к ее алому сафьянному башмачку и
мне кивает: дескать, садись и ты.