Неточные совпадения
Ее
мать, Софья Карловна Норк, тоже
была немка русская, а не привозная; да и не только Софья Карловна, а даже ее-то матушка, Мальвина Федоровна, которую лет пятнадцать уже перекатывают по комнатам на особо устроенном кресле на высоких колесцах, так и она и родилась и прожила весь свой век на острове.
Не говоря о том, что она
была хорошей женой, хозяйкою и
матерью, она умела и продавать в магазине разные изделия токарного производства; понимала толк в работе настолько, что могла принимать всякие, относящиеся до токарного дела заказы, и — мало этого — на окне их магазина на большом белом листе шляпного картона
было крупными четкими буквами написано на русском и немецком языках: здесь починяют, чистят, а также и вновь обтягивают материей всякие, дождевые и летние зонтики.
Для
матери и рассыпбвшейся пеплом бабушки этот ребенок
был идолом; сестры в ней не слыхали души; слуги любили ее до безумия; а старый подмастерье Норка, суровый Герман Верман, даже часто отказывал себе в пятой гальбе пива единственно для того только, чтобы принести завтра фрейлейн Марье хоть апельсин, хоть два пирожных, хоть, наконец, пару яблок.
Это
были ее
мать и сестра Ида, а в дверях на кресле — Манина бабушка.
Берта Ивановна Шульц
была прежде всего и больше всего красавица, здоровая, свежая, белая, роскошная, очень добрая, угодливая, верная жена, страстно нежная
мать и бесценная хозяйка.
Жило семейство Норков как нельзя тише и скромнее. Кроме каких-то двух старушек и пастора Абеля, у них запросто не бывал никто. С выходом замуж Берты Ивановны, которая поселилась с своим мужем через два дома от
матери, ежедневным их посетителем сделался зять. Шульц вместе с женою навещал тещину семью аккуратно каждый вечер и
был настоящим их семьянином и сыном Софьи Карловны. Потом в доме их, по известному читателям случаю, появился я, и в тот же день, вслед за моим выходом, Шульц привез художника Истомина.
Honestus rumor alterum patrimonium est — говорит мудрая латинская пословица, то
есть: хорошая репутация заменяет наследство; а потому более всего желаю тебе, чтобы в твоем лице и мы и все, кто тебя встретит в жизни, видели повторение добродетелей твоей высокопочтенной бабушки, твоего честного отца, душа которого теперь присутствует здесь с нами (Софья Карловна заморгала глазами и заплакала), твоей
матери, взлелеявшей и воспитавшей своими неусыпными трудами и тебя и сестер твоих, из которых одной я обязан всем моим счастьем!
Она знает, что ее
мать когда-то утонула оттого, что
был когда-то человек, который любил ее, потом разлюбил, «покинул и на женщине женился»; но как все это там? что там такое? какие это живые люди? как там, над водою, дышат? как любят и покидают? — все это ей совершенно непонятно.
Уроки начались; Шульц
был необыкновенно доволен таким вниманием Истомина;
мать ухаживала за ним и
поила его кофе, и только одна Ида Ивановна молчала. Я ходил редко, и то в те часы, когда не ожидал там встретить Истомина.
— Да; так вы представьте себе, Роман Прокофьич, девять месяцев кряду, каждую ночь, каждую ночь мне все снилось, что меня какой-то маленький ребенок грудью кормит. И что же бы вы думали? родила я Идочку, как раз вот, решительно как две капли воды то самое дитя, что меня кормило… Боже мой! Боже мой! вы не знаете, как я сокрушаюсь о моем счастье! Я такая счастливая, такая счастливая
мать, такие у меня добрые дети, что я боюсь, боюсь… не могу я
быть спокойна. Ах, не могу
быть спокойна!
— Поди, поди лучше сюда и сядь!.. Сиди и слушай, — начинал голос, — я не пойду за тебя замуж ни за что; понимаешь: низа что на свете! Пусть
мать, пусть сестры, пусть бабушка, пусть все просят, пусть они стоят передо мною на коленях, пускай умрут от горя — я не
буду твоей женой… Я сделаю все, все, но твоего несчастья… нет… ни за что! нет, ни за что на свете!
А может
быть даже, что и все это
была одна собачья комедия, в которой и Маня тоже искала зятя своей
матери.
У вас
была худая
мать, Истомин, худая
мать; она дурно вас воспитала, дурно, дурно воспитала! — докончила Ида, и, чего бы, кажется, никак нельзя
было от нее ожидать, она с этим словом вдруг сердито стукнула концом своего белого пальца в красивый лоб Романа Прокофьича.
— Молитесь лучше, чтобы вашей
матери прощен
был тяжкий грех, что вам она не вбила вон туда, в тот лоб и в сердце хоть пару добрых правил, что не внушила вам, что женщина не игрушка; и вот за то теперь, когда вам тридцать лет, — вам девушка читает наставления! А вы еще ее благодарите, что вас она, как мальчика, бранит и учит! и вы не смеете в лицо глядеть ей, и самому себе теперь вы гадки и противны.
Старшая девица Шмидт хотела
было блеснуть образованностью и выговорила «et moi aussi», [И я тоже (франц.).] но
мать ее тотчас остановила и сказала...
Да, Мария, когда семейство садится у этого камина и
мать, читая добрую книгу детям, ведет их детскую фантазию по девственным лесам, через моря, через горы, к тем жалким дикарям, которые не знают ни милосердия, ни правды, тогда над ярким огоньком вверху, — я это сам видал в
былые годы, — тогда является детям старушка, в фланелевом капоте, с портфеликом у пояса и с суковатой палочкой в руке.
Он не видал этих птиц, когда они подлетали, тянувшись по небу шнурочков; один Бер видел, как этот шнурок все подвигался в треугольник, состоящий из отдельных точек, расположенных как камни, обозначающие могилу араба, похороненного среди песчаной Сахары, и когда с неба неожиданно упало это резкое, заунывное турчанье, оно для Истомина
было без сравнения страшнее слова
матери, которое нарушало покой ночи осужденного на смерть.
Быстро сочетав все эти обстоятельства в своем соображении, Ида, не говоря ни слова
матери, бросилась к зятю. Шульц тотчас поехал и, возвратясь через полчаса, объявил, что утопленник действительно
есть токарный подмастерье Герман Верман, которому на гроб и погребенье он, Шульц, оставил двадцать пять рублей, прося знакомого квартального доставить их пастору.
— А если бы мы жили у вас, и он бы сказал это, это
была бы ужасная неделикатность. Ты не сердись — я не хочу неприятностей, — я говорю тебе, что он сказал это без умысла, но мне бы это показалось… могло бы показаться… что
мать моя в тягость, что он решил себе, что ей довольно жить; а это б
было для меня ужасно.
Ида знала всю прихотливость этого освещения; любуясь его причудами, она посмотрела вокруг себя на стены, на цветы, на картины, на Манин портрет, на усаживавшуюся на жердочке канарейку: все
было странно — все преображалось. Ида оглянулась на
мать: лицо Софьи Карловны, лежавшей с закрытыми веками,
было словно освещенный трафарет, на котором прорезаны линии лба, носа, губ, а остальное все темно.
Не
было вождей у Израиля, ни одного не
было, пока не восстала я, Девора, пока не восстала я,
мать народа моего».
Это
было событие, давшее много чистых и теплых минут семейству Шульца и особенно Иде и ее
матери.