Неточные совпадения
— Да как же, матушка! Раз,
что жар, а другое дело, последняя станция до губерни-то. Близко, близко, а ведь сорок верст еще. Спознишься выехать, будет ни два ни полтора. Завтра, вон, люди
говорят, Петров день; добрые люди к вечерням пойдут; Агнии Николаевне и сустреть
вас некогда будет.
—
Вы сейчас обвиняли ее брата в том,
что он осуждает людей за глаза, а теперь обвиняете его в том,
что он
говорит правду в глаза. Как же
говорить ее нужно?
Верстовой столб представляется великаном и совсем как будто идет, как будто вот-вот нагонит; надбрежная ракита смотрит горою, и запоздалая овца, торопливо перебегающая по разошедшимся половицам моста, так хорошо и так звонко стучит своими копытками,
что никак не хочется верить, будто есть люди, равнодушные к красотам природы, люди, способные то же самое чувствовать, сидя вечером на каменном порожке инвалидного дома,
что чувствуешь только, припоминая эти милые, теплые ночи, когда и сонная река, покрывающаяся туманной дымкой, <и> колеблющаяся возле ваших ног луговая травка, и коростель, дерущий свое горло на противоположном косогоре,
говорят вам: «Мы все одно, мы все природа, будем тихи теперь, теперь такая пора тихая».
Точно, — я сам знаю,
что в Европе существует гласность, и понимаю,
что она должна существовать, даже… между нами
говоря… (смотритель оглянулся на обе стороны и добавил, понизив голос) я сам несколько раз «Колокол» читал, и не без удовольствия, скажу
вам, читал; но у нас-то, на родной-то земле, как же это, думаю?
— Нет, милая, не могу, и не
говори лучше. — А
вы что читаете в училище? — спросила она Вязмитинова.
— А
вы, доктор,
говорили,
что лучший человек здесь мой папа, — проговорила, немножко краснея, Женни.
Говорю вам, это будет преинтересное занятие для вашей любознательности, далеко интереснейшее,
чем то, о котором возвещает мне приближение вот этого проклятого колокольчика, которого, кажется, никто даже, кроме меня, и не слышит.
— Как это грустно, —
говорила Женни, обращаясь к Бахареву, —
что мы с папой удержали Лизу и наделали
вам столько хлопот и неприятностей.
— Я
вам не сказала,
что мне вовсе не нужно, а я
говорю, мне это пока не нужно.
— То-то хорошо. Скажи на ушко Ольге Сергеевне, — прибавила, смеясь, игуменья, —
что если Лизу будут обижать дома, то я ее к себе в монастырь возьму. Не смейся, не смейся, а скажи. Я без шуток
говорю: если увижу,
что вы не хотите дать ей жить сообразно ее натуре, честное слово даю,
что к себе увезу.
А он, вообрази ты себе, верно тут свою теорию насчет укрощения нравов вспомнил; вдруг принял на себя этакой какой-то смешной, даже вовсе не свойственный ему, серьезный вид и этаким, знаешь, внушающим тоном и так,
что всем слышно,
говорит: «Извините, mademoiselle, я
вам скажу франшеман, [откровенно (франц.)]
что вы слишком резки».
— А им очень нужно ваше искусство и его условия.
Вы говорите,
что пришлось бы допустить побои на сцене,
что ж, если таково дело, так и допускайте. Только если увидят,
что актер не больно бьет, так расхохочутся, А о борьбе-то не беспокойтесь; борьба есть, только рассказать мы про ту борьбу не сумеем.
— Ну,
что еще выдумаете!
Что тут о философии.
Говоря о философии-то, я уж тоже позайму у Николая Степановича гегелевской ереси да гегелевскими словами отвечу
вам,
что философия невозможна там, где жизнь поглощена вседневными нуждами. Зри речь ученого мужа Гегеля, произнесенную в Берлине, если не ошибаюсь, осенью тысяча восемьсот двадцать восьмого года. Так, Николай Степанович?
Вы вот
говорите,
что у необразованных людей драматической борьбы нет.
Я
вам говорила,
что я себя не пощажу, вот
вам и исполнение», да и упала тут же замертво.
— Я
вам говорю,
что у меня тоже есть свой талант, — весело произнесла докторша.
—
Вам говорил Помада,
что и он собирается в Москву?
—
Что ж он пишет
вам? — спросила Женни, несколько конфузясь того, о
чем сегодня
говорили.
— Нет, мечтания. Я знаю Русь не по-писаному. Она живет сама по себе, и ничего
вы с нею не поделаете. Если
что делать еще, так надо ладом делать, а не на грудцы лезть. Никто с
вами не пойдет, и
что вы мне ни
говорите, у
вас у самих-то нет людей.
— О нет-с! Уж этого
вы не
говорите. Наш народ не таков, да ему не из-за
чего нас выдавать. Наше начало тем и верно, тем несомненно верно,
что мы стремимся к революции на совершенно ином принципе.
— Да и здесь, может быть, стены слышат,
что мы
говорим с
вами, — прошептал ему на ухо Розанов.
— А! Так бы
вы и сказали: я бы с
вами и спорить не стал, — отозвался Бычков. — Народ с служащими русскими не
говорит, а
вы послушайте,
что народ
говорит с нами. Вот расспросите Белоярцева или Завулонова: они ходили по России,
говорили с народом и знают,
что народ думает.
Рассуждала она решительно обо всем, о
чем вы хотите, но более всего любила
говорить о том, какое значение могут иметь просвещенное содействие или просвещенная оппозиция просвещенных людей, «стоящих на челе общественной лестницы».
Розанов только мог разобрать,
что этот голос произносил: «Звонок дзынь, влетает один: il est mort; [Он мертв (франц.).] опять дзынь, — другой: il est mort, и еще, и еще. Полноте,
говорю, господа,
вы мне звонок оборвете».
— Батюшка! батюшка мой, пожалуйте-ка сюда! —
говорил Арапов, подзывая к себе Сахарова. —
Что ж это у
вас печатается?
— А у
вас что?
Что там у
вас? Гггааа! ни одного человека путного не было, нет и не будет. Не будет, не будет! — кричала она, доходя до истерики. — Не будет потому,
что ваш воздух и болота не годятся для русской груди… И
вы… (маркиза задохнулась)
вы смеете
говорить о наших людях, и мы
вас слушаем, а у
вас нет терпимости к чужим мнениям; у
вас Марат — бог; золото, чины, золото, золото да разврат — вот ваши боги.
—
Что это
вы говорите, Розанов! А Гейне не жид? А Берне не жид?
— Я то
говорю,
что оставьте
вы вашего жидка. Жид, ктурый пршивык тар говаць цибулько, гужалькем, ходзить в ляпсардаку, попиратьця палькем, — так жидом всегда и будет.
— Да я уж
вам говорил, кузина, — вмешался Серж, —
что это и я могу сделать.
—
Чем? Надоедаете
вы мне, право, господа, вашими преследованиями. Я просто, со всею откровенностью
говорю,
что я художник и никаких этих ни жирондистов, ни социалистов не знаю и знать не хочу. Не мое это дело. Вот барышни, — добавил он шутя, — это наше дело.
— Вздор! Нет, покорно
вас благодарю. Когда гибнет дело, так хорошо начатое, так это не вздор. По крайней мере для меня это не вздор. Я положительно уверен,
что это какой-нибудь негодяй нарочно подстраивает. Помилуйте, — продолжал он, вставая, — сегодня еще перед утром зашел, как нарочно, и все три были здоровехоньки, а теперь вдруг приходит и
говорит: «пуздыхалы воны».
— Да
вы о
чем это
говорите? — спросил удивленный Розанов.
— А
вы о
чем же
говорили?
— Мне будет странно
говорить вам, Александр Павлович,
что я ведь сам опальный. Я без мала почти то же самое часто рассказываю. До студентской истории я верил в общественное сочувствие; а с тех пор я вижу,
что все это сочувствие есть одна модная фраза.
— И умно делаете. Затем-то я
вас и позвал к себе. Я старый солдат; мне, может быть, извините меня, с революционерами и
говорить бы, пожалуй, не следовало. Но пусть каждый думает, кто как хочет, а я по-своему всегда думал и буду думать. Молодежь есть наше упование и надежда России. К такому положению нельзя оставаться равнодушным. Их жалко. Я не
говорю об университетских историях. Тут
что ж
говорить! Тут
говорить нечего. А есть,
говорят, другие затеи…
— Дети! — произнес генерал и после некоторой паузы начал опять: — А
вы вот
что, господин доктор!
Вы их там более или менее знаете и всех их поопытнее, так
вы должны вести себя честно, а не хромать на оба колена.
Говорите им прямо в глаза правду, пользуйтесь вашим положением… На вашей совести будет, если
вы им не воспользуетесь.
—
Вы, мой друг, не знаете, как они хитры, — только
говорила она, обобщая факт. — Они меня какими людьми окружали?.. Ггга! Я это знаю… а потом оказывалось,
что это все их шпионы. Вон Корней, человек, или Оничкин Прохор, кто их знает — пожалуй, всё шпионы, — я даже уверена,
что они шпионы.
— Все отлично, так
что же, ты думаешь, выдумали? «Дайте, —
говорят начальнику своему, — дайте нам свечечки кусочек». Доложили сейчас генералу, генерал и спрашивает: «На
что вам свечечки кусочек?»
—
Вы заходите, мы
вами займемся, — сказала, прощаясь с нею, Бертольди. — Бычков
говорил,
что у
вас есть способности.
Вам для вашего развития нужно близко познакомиться с Бычковым; он не откажется содействовать вашему развитию. Он талант. Его теперешнюю жену нельзя узнать,
что он из нее сделал в четыре месяца, а была совсем весталка.
—
Что,
вы какого мнения о сих разговорах? — спрашивал Розанов Белоярцева; но всегда уклончивый Белоярцев отвечал,
что он художник и вне сферы чистого художества его ничто не занимает, — так с тем и отошел. Помада
говорил,
что «все это просто скотство»; косолапый маркиз делал ядовито-лукавые мины и изображал из себя крайнее внимание, а Полинька Калистратова сказала,
что «это, бог знает, что-то такое совсем неподобное».
— Я
вам сто раз
говорил, Бертольдинька,
что вы выше закона и обращать внимание на ваши слова непозволительно.
— Да, мы с
вами уж такая дрянь,
что и нет хуже.
Говорить даже гадко: и в короб не лезем, и из короба не идем; дрянь, дрянь, ужасная дрянь.
— Я
вам сказала, и более нам
говорить не о
чем. Бертольди, куда
вы послали Помаду?
— Ну, извините, я уж не могу с
вами и
говорить после того,
что вы сказали при двух женщинах.
— Дмитрий Петрович, —
говорила ему Полинька, — советовать в таких делах мудрено, но я не считаю грехом сказать
вам,
что вы непременно должны уехать отсюда. Это смешно: Лиза Бахарева присоветовала
вам бежать из одного города, а я теперь советую бежать из другого, но уж делать нечего: при вашем несчастном характере и неуменье себя поставить
вы должны отсюда бежать. Оставьте ее в покое, оставьте ей ребенка…
— Да не только нового приюта, а и новой жизни, Дмитрий Петрович, —
говорила Полинька. — Теперь я ясно вижу,
что это будет бесконечная глупая песенка, если
вы не устроитесь как-нибудь умнее. Ребенка
вам отдадут, в этом будьте уверены. Некуда им деть его: это ведь дело нелегкое; а жену обеспечьте: откупитесь, наконец.
— Пока
вы не устроите вашей жены, до тех пор
вы мне не должны ни о
чем говорить ни слова.
— У Полиньки Калистратовой, — ответила Бертольди. —
Вы знаете: Розанов
говорит,
что она акушерка и отлично устроилась, а я
говорю,
что, заботясь только о самом себе, всякому очень легко устроиться. Права я?
— Не толковать, monsieur Розанов, а делать.
Вы говорите о человечестве, о дикой толпе, а забываете,
что в ней есть люди, и люди эти будут делать.