Неточные совпадения
Существо это кряхтит потому,
что оно уже старо и
что оно
не в силах нынче приподнять на дугу укладистый казанский тарантас с тою же молодецкою удалью, с которою оно поднимало его двадцать лет назад, увозя с своим барином соседнюю барышню.
— Ну
что это, сударыня, глупить-то! Падает, как пьяная, — говорила старуха, поддерживая обворожительно хорошенькое семнадцатилетнее дитя, которое никак
не могло разнять слипающихся глазок и шло, опираясь на старуху и на подругу.
Стан высокий, стройный и роскошный, античная грудь, античные плечи, прелестная ручка, волосы черные, черные как вороново крыло, и кроткие, умные голубые глаза, которые так и смотрели в душу, так и западали в сердце, говоря,
что мы на все смотрим и все видим, мы
не боимся страстей, но от дерзкого взора они в нас
не вспыхнут пожаром.
Няне, Марине Абрамовне, пятьдесят лет. Она московская солдатка, давно близкая слуга семьи Бахаревых, с которою
не разлучается уже более двадцати лет. О ней говорят,
что она с душком, но женщина умная и честная.
Своего у Никитушки ничего
не было: ни жены, ни детей, ни кола, ни двора, и он сам о себе говорил,
что он человек походный.
На барина своего, отставного полковника Егора Николаевича Бахарева, он смотрел глазами солдат прошлого времени, неизвестно за
что считал его своим благодетелем и отцом-командиром, разумея,
что повиноваться ему
не только за страх, но и за совесть сам бог повелевает.
Это
не то,
что пустынная обитель, где есть ряд келий, темный проход, часовня у святых ворот с чудотворною иконою и возле ключ воды студеной, — это было скучное, сухое место.
—
Чего, черт слепой,
не пустишь-то?
— А, крупа поганая,
что ты,
не видишь?..
— Пусти! пусти!
Что еще за глупости такие, выдумал
не пущать! — кричала она Арефьичу.
— Как тебе сказать, мой друг? Ни да ни нет тебе
не отвечу. То, слышу, бранятся, жалуются друг на друга, то мирятся. Ничего
не разберу. Второй год замужем, а комедий настроила столько,
что другая в двадцать лет
не успеет.
—
Не вижу я в нем ума.
Что за человек, когда бабы в руках удержать
не умеет.
—
Не все, а очень многие. Лжецов больше,
чем всех дурных людей с иными пороками. Как ты думаешь, Геша? — спросила игуменья, хлопнув дружески по руке Гловацкую.
— Вы же сами, тетечка, только
что сказали,
что институт
не знакомит с жизнью.
— А находите,
что нападать на институты
не должно.
— Вы так отзываетесь о маме,
что я
не знаю…
—
Что мне, мой друг, нападать-то! Она мне
не враг, а своя, родная. Мне вовсе
не приятно, как о ней пустые-то языки благовестят.
— Так
что ж!
не хвалю, точно
не хвалю. Ну, так и резон молодой бабочке сделаться городскою притчею?
— Да как же! Вы оправдываете, как сейчас сказали, в иных случаях деспотизм; а четверть часа тому назад заметили,
что муж моей сестры
не умеет держать ее в руках.
— Ну да. Признавать законность воли одного над стремлениями других!
Что ж это,
не деспотизм разве?
— Нет:
не могу
не беспокоиться, потому
что вижу в твоей головке все эти бредни-то новые.
Я тоже ведь говорю с людьми-то, и вряд ли так уж очень отстала,
что и судить
не имею права.
— Потому,
что люди должны трудиться, а
не сидеть запершись, ничего
не делая.
— Кто ж это вам сказал,
что здесь ничего
не делают?
Не угодно ли присмотреться самой-то тебе поближе. Может быть, здесь еще более работают,
чем где-нибудь. У нас каждая почти одним своим трудом живет.
— Очень жаль,
что ты
не видишь неблаговоспитанности и мещанства.
— Стало быть, они совсем уж
не того стоят,
чего мы?
— Совсем
не того,
чего стоят все люди благовоспитанные, щадящие человека в человеке. То люди, а то мещане.
— Геша
не будет так дерзка, чтобы произносить приговор о том,
чего она сама еще хорошо
не знает.
—
Чего скучать, надо Богу молиться, а
не скучать.
— Как вам сказать? — отвечала Феоктиста с самым простодушным выражением на своем добром, хорошеньком личике. — Бывает, враг смущает человека, все по слабости по нашей. Тут ведь
не то, чтоб как со злости говорится
что или делается.
— Нет, обиды чтоб так
не было, а все, разумеется, за веру мою да за бедность сердились, все мужа, бывало, урекают,
что взял неровню; ну, а мне мужа жаль, я, бывало, и заплачу. Вот из
чего было, все из моей дурости. — Жарко каково! — проговорила Феоктиста, откинув с плеча креповое покрывало.
—
Что вы,
что вы это, — закрасневшись, лепетала сестра Феоктиста и протянула руку к только
что снятой шапке; но Лиза схватила ее за руки и, любуясь монахиней, несколько раз крепко ее поцеловала. Женни тоже
не отказалась от этого удовольствия и, перегнув к себе стройный стан Феоктисты, обе девушки с восторгом целовали ее своими свежими устами.
«
Что ты,
что ты, Герасим? — спрашиваем его с маменькой, а он и слова
не выговорит.
—
Что, мол, пожар,
что ли?» В окно так-то смотрим, а он глядел, глядел на нас, да разом как крикнет: «Хозяин, говорит, Естифей Ефимыч потонули!» — «Как потонул? где?» — «К городничему, говорит, за реку чего-то пошли, сказали,
что коли Федосья Ивановна, — это я-то, — придет, чтоб его в чуланчике подождали, а тут, слышим, кричат на берегу: „Обломился, обломился, потонул!“ Побегли — ничего уж
не видно, только дыра во льду и водой сравнялась, а приступить нельзя, весь лед иструх».
— Нет, спаси, Господи, и помилуй! А все вот за эту… за красоту-то,
что вы говорите.
Не то, так то выдумают.
Мать Агния тихо вошла в комнату, где спали маленькие девочки, тихонько приотворила дверь в свою спальню и, видя,
что там только горят лампады и ничего
не слышно, заключила,
что гости ее уснули, и, затворив опять дверь, позвала белицу.
— Я его и видеть
не успела. А ты сказала казначее, чтоб отправила Татьяне на почту,
что я приказала?
— Ну, уж половину соврала. Я с ней говорила и из глаз ее вижу,
что она ничего
не знает и в помышлении
не имеет.
— Да ведь я и
не докладала,
что она чем-нибудь тут причинна, а я только…
— Нет, матушка, верно, говорю:
не докладывала я ничего о ней, а только докладала точно,
что он это, как взойдет в храм божий, так уставит в нее свои бельмы поганые и так и
не сводит.
— Нет, другого прочего до сих пор точно,
что уж
не замечала, так
не замечала, и греха брать на себя
не хочу.
Верстовой столб представляется великаном и совсем как будто идет, как будто вот-вот нагонит; надбрежная ракита смотрит горою, и запоздалая овца, торопливо перебегающая по разошедшимся половицам моста, так хорошо и так звонко стучит своими копытками,
что никак
не хочется верить, будто есть люди, равнодушные к красотам природы, люди, способные то же самое чувствовать, сидя вечером на каменном порожке инвалидного дома,
что чувствуешь только, припоминая эти милые, теплые ночи, когда и сонная река, покрывающаяся туманной дымкой, <и> колеблющаяся возле ваших ног луговая травка, и коростель, дерущий свое горло на противоположном косогоре, говорят вам: «Мы все одно, мы все природа, будем тихи теперь, теперь такая пора тихая».
— Вовсе этого
не может быть, — возразил Бахарев. — Сестра пишет,
что оне выедут тотчас после обеда; значит, уж если считать самое позднее, так это будет часа в четыре, в пять. Тут около пятидесяти верст; ну, пять часов проедут и будут.
—
Не может этого быть, потому
что это было бы глупо, а Агния дурить
не охотница.
—
Что ты вздор-то говоришь, матушка! Алексей мужик добрый, честный, а ты ему жена, а
не метресса какая-нибудь,
что он тебе назло все будет делать.
Он ни на одно мгновенье
не призадумался,
что он скажет девушкам, которые его никогда
не видали в глаза и которых он вовсе
не знает.
«
Что ж, — размышлял сам с собою Помада. — Стоит ведь вытерпеть только. Ведь
не может же быть, чтоб на мою долю таки-так уж никакой радости, никакого счастья. Отчего?.. Жизнь, люди, встречи, ведь разные встречи бывают!.. Случай какой-нибудь неожиданный… ведь бывают же всякие случаи…»
—
Что такое?
что такое? — Режьте скорей постромки! — крикнул Бахарев, подскочив к испуганным лошадям и держа за повод дрожащую коренную, между тем как упавшая пристяжная барахталась, стоя по брюхо в воде, с оторванным поводом и одною только постромкою. Набежали люди, благополучно свели с моста тарантас и вывели,
не входя вовсе в воду, упавшую пристяжную.
— И
не говори лучше! Черт их знал,
что они и этого
не сумеют.
Молодая, еще очень хорошенькая женщина и очень нежная мать, Констанция Помада с горем видела,
что на мужа ни ей, ни сыну надеяться нечего, сообразила,
что слезами здесь ничему
не поможешь, а жалобами еще того менее, и стала изобретать себе профессию.