Этот вопрос, казалось, затруднил гостя, в лице его показалось какое-то напряженное выражение, от которого он даже покраснел, — напряжение что-то выразить, не совсем покорное словам. И в самом деле, Манилов наконец услышал такие странные и необыкновенные вещи, каких еще никогда не слыхали
человеческие уши.
От века веков море идет своим ходом, от века встают и падают волны, от века поет море свою собственную песню, непонятную
человеческому уху, и от века в глубине идет своя собственная жизнь, которой мы не знаем.
Не знаю, долго ли бы простоял я тут или долго ли бы мне позволили простоять. Но раздался густой, протяжный, одинокий звук колокола с другой стороны; звук колокола заставляет трепетать; он слишком силен для
человеческого уха, слишком силен для сердца; в нем есть доля угрызения совести и печальный упрек; он зовет, но не просит; он напоминает о небе, но пренебрегает землею.
Такова сила человеческого воображения, когда, возбужденное, творит оно призраки и видения, заселяя ими бездонную и навеки молчаливую пустоту. Грустно сознаться, что существуют, однако, люди, которые верят в призраки и строят на этом вздорные теории о каких-то сношениях между миром живых людей и загадочной страною, где обитают умершие. Я понимаю, что может быть обмануто
человеческое ухо и даже глаз, но как может впасть в такой грубый и смешной обман великий и светлый разум человека?
Неточные совпадения
Глаза напряженно искали в куче тряпок что-нибудь
человеческое, и Самгин закрыл глаза только тогда, когда различил под мехом полости желтую щеку,
ухо и, рядом с ним, развернутую ладонь.
Варя, так строго обращавшаяся с ним прежде, не подвергала его теперь ни малейшему допросу об его странствиях; а Ганя, к большому удивлению домашних, говорил и даже сходился с ним иногда совершенно дружески, несмотря на всю свою ипохондрию, чего никогда не бывало прежде, так как двадцатисемилетний Ганя, естественно, не обращал на своего пятнадцатилетнего брата ни малейшего дружелюбного внимания, обращался с ним грубо, требовал к нему от всех домашних одной только строгости и постоянно грозился «добраться до его
ушей», что и выводило Колю «из последних границ
человеческого терпения».
— Если то, чтобы я избегал каких-нибудь опасных поручений, из страха не выполнял приказаний начальства, отступал, когда можно еще было держаться против неприятеля, — в этом, видит бог и моя совесть, я никогда не был повинен; но что неприятно всегда бывало, особенно в этой проклятой севастопольской жарне: бомбы нижут вверх, словно ракеты на фейерверке, тут видишь кровь, там мозг
человеческий, там стонут, — так не то что уж сам, а лошадь под тобой дрожит и прядает
ушами, видевши и, может быть, понимая, что тут происходит.
Его можно вырвать из рядов
человеческих и скомкать, потому что средний человек не заступится за него, а только будет стыдливо; замыкать
уши и жмурить глаза.
Чем более сгущалась темнота, тем громче кричали гады. Голоса их составляли как бы один беспрерывный и продолжительный гул, так что
ухо к нему привыкало и различало сквозь него и дальний вой волков, и вопли филина. Мрак становился гуще; предметы теряли свой прежний вид и облекались в новую наружность. Вода, древесные ветви и туманные полосы сливались в одно целое. Образы и звуки смешивались вместе и ускользали от
человеческого понятия. Поганая Лужа сделалась достоянием силы нечистой.