Неточные совпадения
— Как
хотите. Вы устали, служба сегодня долгая
будет, оставайтесь дома.
Девушки, утомленные шестидневной дорогой, очень рады
были мягкой постельке и не
хотели чаю. Сестра Феоктиста налила им по второй чашке, но эти чашки стояли нетронутые и стыли на столике.
Городок наш маленький, а тятенька, на волю откупимшись, тут домик в долг тоже купили,
хотели трактирчик открыть, так как они
были поваром, ну не пошло.
Только пробило одиннадцать часов, я и стала надевать шубейку, чтоб к мужу-то идти, да только что
хотела поставить ногу на порог, а в двери наш молодец из лавки, как
есть полотно бледный.
Это в трактир-то на станцию ему нельзя
было идти, далеко, да и боязно, встретишь кого из своих, он, мой голубчик, и пошел мне селяночку-то эту проклятую готовить к городническому повару, да торопился, на мост-то далеко, он льдом
хотел, грех и случился.
— Нет-с, нынче не
было его. Я все смотрела, как народ проходил и выходил, а только его не
было: врать не
хочу.
— Владыке, говорит,
буду жаловаться.
Хочет в другой монастырь проситься.
Как только кандидат Юстин Помада пришел в состояние, в котором
был способен сознать, что в самом деле в жизни бывают неожиданные и довольно странные случаи, он отодвинулся от мокрой сваи и
хотел идти к берегу, но жестокая боль в плече и в боку тотчас же остановила его.
— Женни
будет с вами делиться своим журналом. А я вот
буду просить Николая Степановича еще снабжать Женичку книгами из его библиотечки. У него много книг, и он может руководить Женичку, если она
захочет заняться одним предметом. Сам я устарел уж, за хлопотами да дрязгами поотстал от современной науки, а Николаю Степановичу за дочку покланяюсь.
— Она
хотела тотчас же ехать назад, — это мы ее удержали ночевать. Папа без ее ведома отослал лошадь. Мы думали, что у вас никто не
будет беспокоиться, зная, что Лиза с нами.
— Нет; мы ходили к ней с папой, да она нездорова что ль-то
была: не приняла. Мы только
были у Помады, навещали его.
Хочешь, зайдем к Помаде?
— Я их
буду любить, я их еще… больше
буду лю… бить. Тут я их скорее перестану любить. Они, может
быть, и доб… рые все, но они так странно со мною об… обра… щаются. Они не
хотят понять, что мне так нельзя жить. Они ничего не
хотят понимать.
— Лизанька, вероятно, и совсем готова
была бы у вас остаться, а вы не
хотите подарить ей одну ночку.
— То-то хорошо. Скажи на ушко Ольге Сергеевне, — прибавила, смеясь, игуменья, — что если Лизу
будут обижать дома, то я ее к себе в монастырь возьму. Не смейся, не смейся, а скажи. Я без шуток говорю: если увижу, что вы не
хотите дать ей жить сообразно ее натуре, честное слово даю, что к себе увезу.
— Ну, батюшка, так что ж ты
хочешь разве, чтоб на твоем вечере скандал
был?
— Чего? да разве ты не во всех в них влюблен? Как
есть во всех. Такой уж ты, брат, сердечкин, и я тебя не осуждаю. Тебе хочется любить, ты вот распяться бы
хотел за женщину, а никак это у тебя не выходит. Никто ни твоей любви, ни твоих жертв не принимает, вот ты и ищешь все своих идеалов. Какое тут, черт, уважение. Разве, уважая Лизу Бахареву, можно уважать Зинку, или уважая поповну, рядом с ней можно уважать Гловацкую?
А далее
был мрак, с которым не
хотел и бороться тщедушный огонек свечечки.
— Ну, об этом
будем рассуждать после, а теперь я за вами послала, чтобы вы как-нибудь достали мне хоть рюмку теплого вина, горячего чаю, хоть чего-нибудь, чего-нибудь. Я иззябла, совсем иззябла, я больна, я замерзала в поле… и даже обморозилась… Я вам
хотела написать об этом, да… да не могла… руки вот насилу оттерли снегом… да и ни бумаги, ничего нет… а люди всё переврут…
— У нас теперь, — хвастался мещанин заезжему человеку, —
есть купец Никон Родионович, Масленников прозывается, вот так человек! Что ты
хочешь, сейчас он с тобою может сделать;
хочешь, в острог тебя посадить — посадит;
хочешь, плетюганами отшлепать или так в полицы розгам отодрать, — тоже сичас он тебя отдерет. Два слова городничему повелит или записочку напишет, а ты ее, эту записочку, только представишь, — сичас тебя в самом лучшем виде отделают. Вот какого себе человека имеем!
Потребляемых вещей Масленников жертвовать не любил: у него
было сильно развито стремление к монументальности, он стремился к некоторому, так сказать, даже бессмертию:
хотел жить в будущем.
Был еще за городом гусарский выездной манеж, состроенный из осиновых вершинок и оплетенный соломенными притугами, но это
было временное здание.
Хотя губернский архитектор, случайно видевший счеты, во что обошелся этот манеж правительству, и утверждал, что здание это весьма замечательно в истории военных построек, но это нимало не касается нашего романа и притом с подробностью обработано уездным учителем Зарницыным в одной из его обличительных заметок, напечатанных в «Московских ведомостях».
Вообще она
была читательница так себе, весьма не рьяная,
хотя и не
была равнодушна к драматической литературе и поэзии.
«Я
хотела тебя спросить, зачем ты стала меня чуждаться?» — собиралась
было сказать Гловацкая, обрадованная добрым расположением Лизы, но прежде чем она успела выговорить вопрос, возникший в ее головке, Лиза погасила о подсвечник докуренную папироску и молча опустила глаза в книгу.
«Может ли
быть, — думала она, глядя на поле, засеянное чечевицей, — чтобы добрая, разумная женщина не сделала его на целый век таким, каким он сидит передо мною? Не может
быть этого. — А пьянство?.. Да другие еще более его
пьют… И разве женщина, если
захочет, не заменит собою вина? Хмель — забвение: около женщины еще легче забываться».
Няня
была слишком умна, чтобы сердиться, но и не
хотела не заявить, хоть шутя, своего неудовольствия доктору. Поднимаясь, она сказала...
— До свидания, доктор, — и пожала его руку так, как Ж енщины умеют это делать, когда
хотят рукою сказать:
будем друзьями.
— Все это так и
есть, как я предполагал, — рассказывал он, вспрыгнув на фундамент перед окном, у которого работала Лиза, — эта сумасшедшая орала, бесновалась,
хотела бежать в одной рубашке по городу к отцу, а он ее удержал. Она выбежала на двор кричать, а он ей зажал рукой рот да впихнул назад в комнаты, чтобы люди у ворот не останавливались; только всего и
было.
Женни тоже
было засмеялась, но при этом сравнении,
хотя сказанном без злого умысла, но не совсем кстати, сделалось серьезною и незаметно подавила тихий девичий вздох.
— Я люблю вас, Евгения Петровна, — повторил Вязмитинов, — я
хотел бы
быть вашим другом и слугою на целую жизнь… Скажите же, скажите одно слово!
Следственный пристав, Евграф Федорович Нечай,
был университетский товарищ Розанова.
Хотя они шли по разным факультетам, но жили вместе и
были большие приятели.
Все
было тихо; все жило тою жизнью, которою оно умело жить и которою
хотело жить.
— Да, если
хотите смотреть с своей узкой, патриотической точки зрения, это
будет, может статься, чужой человек.
— И вы его можете узнать, — продолжал Арапов, если только
захотите и дадите слово
быть скромным.
Через пять минут в деревне всем послышалось, как будто на стол их
была брошена горсть орехов, и тот же звук,
хотя гораздо слабее, пронесся по озеру и тихо отозвался стонущим эхом на Рютли.
Ульрих Райнер
хотел, чтобы сын его
был назван Робертом, в честь его старого университетского друга, кельнского пивовара Блюма, отца прославившегося в 1848 году немецкого демократа Роберта Блюма.
Этот план очень огорчал Марью Михайловну Райнер и, несмотря на то, что крутой Ульрих, видя страдания жены, год от году откладывал свое переселение, но тем не менее все это терзало Марью Михайловну. Она
была далеко не прочь съездить в Швейцарию и познакомиться с родными мужа, но совсем туда переселиться, с тем чтобы уже никогда более не видать России, она ни за что не
хотела. Одна мысль об этом повергала ее в отчаяние. Марья Михайловна любила родину так горячо и просто.
Я не
хочу тебя обязывать словом, но мне
было бы очень отрадно умирать, надеясь, что ты, Вася, не забудешь моей просьбы.
Марья Николаевна Брюхачева
была очень красива, изящна, грациозна и все, что вы
хотите, но полюбить ее мог только Брюхачев, волочиться за нею могли только пламенные кавалеристы до штаб-офицерского чина. Но зато, если бы ее девственная юность
была обставлена повальяжней, на ней смело мог бы жениться кто-нибудь пофигурнее.
— Да так, у нашего частного майора именинишки
были, так там его сынок рассуждал. «Никакой, говорит, веры не надо. Еще, говорит, лютареву ересь одну кое время можно попотерпеть, а то, говорит, не надыть никакой». Так вот ты и говори: не то что нашу, а и вашу-то, новую, и тое под сокрытие
хотят, — добавил, смеясь, Канунников. — Под лютареву ересь теперича всех произведут.
— Нет, брешешь! Семь пачек я сам знаю, что
есть, да что в них, в семи-то пачках? Черт ты! Антихрист ты, дьявол ты этакой; ты меня извести
хочешь; ты думаешь, я не вижу, чего ты
хочешь, ворище ты треанафемский! — ругался в соседстве слепой.
— И умно делаете. Затем-то я вас и позвал к себе. Я старый солдат; мне, может
быть, извините меня, с революционерами и говорить бы, пожалуй, не следовало. Но пусть каждый думает, кто как
хочет, а я по-своему всегда думал и
буду думать. Молодежь
есть наше упование и надежда России. К такому положению нельзя оставаться равнодушным. Их жалко. Я не говорю об университетских историях. Тут что ж говорить! Тут говорить нечего. А
есть, говорят, другие затеи…
Диссертация подвигалась довольно успешно, и Лобачевский
был ею очень доволен,
хотя несколько и подтрунивал над Розановым, утверждая, что его диссертация более художественное произведение, чем диссертация. «Она, так сказать, приятная диссертация», — говорил он, добавляя, что «впрочем, ничего; для медицинского поэта весьма одобрительна».
— Досадно, — проговорила Бертольди и сейчас же добавила: — поставьте, Алена, мне самовар, я
есть хочу.
— Это очень интересный опыт. Он у нас
будет производиться на одной частной квартире над кроликами. Ни одного ученого генерала не
будет.
Хотите видеть?
Полинька осталась одна с ребенком. К дядям она не
хотела возвращаться и
быть им обязанной.
Отношения Лизы к Бертольди
были таковы, что
хотя Бертольди при ней
была совершенно свободна и ничем не стеснялась, но она не получила не только никакого влияния на Лизу, а, напротив, даже сама на нее посматривала. Может
быть, это в значительной степени происходило и оттого, что у Лизы
были деньги и Бертольди чувствовала, что живет на ее счет.
— Куда это? Вы меня, может
быть, убить
хотите?
У ребенка
была головная водянка. Розанов определил болезнь очень верно и стал лечить внимательно, почти не отходя от больного. Но что
было лечить! Ребенок
был в состоянии совершенно беспомощном,
хотя для неопытного человека и в состоянии обманчивом. Казалось, ребенок вот отоспится, да и встанет розовый и веселенький.
— Я этого более не
буду делать, — отвечал, поднимаясь и берясь за шляпу, Розанов. — Но я тоже
хотел бы заплатить вам, Лизавета Егоровна, за вашу откровенность откровенностью же. Вы мне наговорили много о моем эгоизме и равнодушии к ближним; позвольте же и мне указать вам на маленькое пятнышко в вашей гуманности, пятнышко, которое тоже очень давно заставляет меня сомневаться в этой гуманности.
Ничего я от вас не
хочу, а желаю, чтобы необъятная ширь ваших стремлений не мешала вам, любя человечество, жалеть людей, которые вас окружают, и
быть к ним поснисходительнее.