Неточные совпадения
— Не
хотите ли подбавить рому? — сказал я своему собеседнику. — У меня
есть белый из Тифлиса; теперь холодно.
А уж какой
был головорез, проворный на что
хочешь: шапку ли поднять на всем скаку, из ружья ли стрелять.
— В первый раз, как я увидел твоего коня, — продолжал Азамат, — когда он под тобой крутился и прыгал, раздувая ноздри, и кремни брызгами летели из-под копыт его, в моей душе сделалось что-то непонятное, и с тех пор все мне опостылело: на лучших скакунов моего отца смотрел я с презрением, стыдно
было мне на них показаться, и тоска овладела мной; и, тоскуя, просиживал я на утесе целые дни, и ежеминутно мыслям моим являлся вороной скакун твой с своей стройной поступью, с своим гладким, прямым, как стрела, хребтом; он смотрел мне в глаза своими бойкими глазами, как будто
хотел слово вымолвить.
— Послушай, — сказал твердым голосом Азамат, — видишь, я на все решаюсь.
Хочешь, я украду для тебя мою сестру? Как она пляшет! как
поет! а вышивает золотом — чудо! Не бывало такой жены и у турецкого падишаха…
Хочешь? дождись меня завтра ночью там в ущелье, где бежит поток: я пойду с нею мимо в соседний аул — и она твоя. Неужели не стоит Бэла твоего скакуна?
— Сейчас, сейчас. На другой день утром рано приехал Казбич и пригнал десяток баранов на продажу. Привязав лошадь у забора, он вошел ко мне; я попотчевал его чаем, потому что
хотя разбойник он, а все-таки
был моим кунаком. [Кунак — значит приятель. (Прим. М. Ю. Лермонтова.)]
— Она за этой дверью; только я сам нынче напрасно
хотел ее видеть: сидит в углу, закутавшись в покрывало, не говорит и не смотрит: пуглива, как дикая серна. Я нанял нашу духанщицу: она знает по-татарски,
будет ходить за нею и приучит ее к мысли, что она моя, потому что она никому не
будет принадлежать, кроме меня, — прибавил он, ударив кулаком по столу. Я и в этом согласился… Что прикажете делать?
Есть люди, с которыми непременно должно соглашаться.
— Послушай, милая, добрая Бэла, — продолжал Печорин, — ты видишь, как я тебя люблю; я все готов отдать, чтобы тебя развеселить: я
хочу, чтоб ты
была счастлива; а если ты снова
будешь грустить, то я умру.
Но, может
быть, вы
хотите знать окончание истории Бэлы?
Наконец я ей сказал: «
Хочешь, пойдем прогуляться на вал? погода славная!» Это
было в сентябре; и точно, день
был чудесный, светлый и не жаркий; все горы видны
были как на блюдечке. Мы пошли, походили по крепостному валу взад и вперед, молча; наконец она села на дерн, и я сел возле нее. Ну, право, вспомнить смешно: я бегал за нею, точно какая-нибудь нянька.
Уж, видно, такой задался несчастный день!» Только Григорий Александрович, несмотря на зной и усталость, не
хотел воротиться без добычи, таков уж
был человек: что задумает, подавай; видно, в детстве
был маменькой избалован…
Он
был хотя пьян, но пришел: осмотрел рану и объявил, что она больше дня жить не может; только он ошибся…
В Коби мы расстались с Максимом Максимычем; я поехал на почтовых, а он, по причине тяжелой поклажи, не мог за мной следовать. Мы не надеялись никогда более встретиться, однако встретились, и, если
хотите, я расскажу: это целая история… Сознайтесь, однако ж, что Максим Максимыч человек, достойный уважения?.. Если вы сознаетесь в этом, то я вполне
буду вознагражден за свой, может
быть, слишком длинный рассказ.
С первого взгляда на лицо его я бы не дал ему более двадцати трех лет,
хотя после я готов
был дать ему тридцать.
— Если вы
захотите еще немного подождать, — сказал я, — то
будете иметь удовольствие увидаться с старым приятелем…
Через несколько минут он
был уже возле нас; он едва мог дышать; пот градом катился с лица его; мокрые клочки седых волос, вырвавшись из-под шапки, приклеились ко лбу его; колени его дрожали… он
хотел кинуться на шею Печорину, но тот довольно холодно,
хотя с приветливой улыбкой, протянул ему руку.
Старик нахмурил брови… он
был печален и сердит,
хотя старался скрыть это.
— Да, — сказал он наконец, стараясь принять равнодушный вид,
хотя слеза досады по временам сверкала на его ресницах, — конечно, мы
были приятели, — ну, да что приятели в нынешнем веке!..
Итак, одно желание пользы заставило меня напечатать отрывки из журнала, доставшегося мне случайно.
Хотя я переменил все собственные имена, но те, о которых в нем говорится, вероятно себя узнают, и, может
быть, они найдут оправдания поступкам, в которых до сей поры обвиняли человека, уже не имеющего отныне ничего общего с здешним миром: мы почти всегда извиняем то, что понимаем.
Может
быть, некоторые читатели
захотят узнать мое мнение о характере Печорина? — Мой ответ — заглавие этой книги. «Да это злая ирония!» — скажут они. — Не знаю.
Хотя в ее косвенных взглядах я читал что-то дикое и подозрительное,
хотя в ее улыбке
было что-то неопределенное, но такова сила предубеждений: правильный нос свел меня с ума; я вообразил, что нашел Гётеву Миньону, это причудливое создание его немецкого воображения, — и точно, между ими
было много сходства: те же быстрые переходы от величайшего беспокойства к полной неподвижности, те же загадочные речи, те же прыжки, странные песни…
Мы друг друга скоро поняли и сделались приятелями, потому что я к дружбе неспособен: из двух друзей всегда один раб другого,
хотя часто ни один из них в этом себе не признается; рабом я
быть не могу, а повелевать в этом случае — труд утомительный, потому что надо вместе с этим и обманывать; да притом у меня
есть лакеи и деньги!
Итак, размена чувств и мыслей между нами не может
быть: мы знаем один о другом все, что
хотим знать, и знать больше не
хотим; остается одно средство: рассказывать новости.
— Княгиня сказала, что ваше лицо ей знакомо. Я ей заметил, что, верно, она вас встречала в Петербурге, где-нибудь в свете… я сказал ваше имя… Оно
было ей известно. Кажется, ваша история там наделала много шума… Княгиня стала рассказывать о ваших похождениях, прибавляя, вероятно, к светским сплетням свои замечания… Дочка слушала с любопытством. В ее воображении вы сделались героем романа в новом вкусе… Я не противоречил княгине,
хотя знал, что она говорит вздор.
Я
хотел ей отвечать, чтоб она
была спокойна, что я никому этого не скажу!
— Да я вовсе не имею претензии ей нравиться: я просто
хочу познакомиться с приятным домом, и
было бы очень смешно, если б я имел какие-нибудь надежды… Вот вы, например, другое дело! — вы, победители петербургские: только посмотрите, так женщины тают… А знаешь ли, Печорин, что княжна о тебе говорила?
— Не радуйся, однако. Я как-то вступил с нею в разговор у колодца, случайно; третье слово ее
было: «Кто этот господин, у которого такой неприятный тяжелый взгляд? он
был с вами, тогда…» Она покраснела и не
хотела назвать дня, вспомнив свою милую выходку. «Вам не нужно сказывать дня, — отвечал я ей, — он вечно
будет мне памятен…» Мой друг, Печорин! я тебя не поздравляю; ты у нее на дурном замечании… А, право, жаль! потому что Мери очень мила!..
Княжна, кажется, из тех женщин, которые
хотят, чтоб их забавляли; если две минуты сряду ей
будет возле тебя скучно, ты погиб невозвратно: твое молчание должно возбуждать ее любопытство, твой разговор — никогда не удовлетворять его вполне; ты должен ее тревожить ежеминутно; она десять раз публично для тебя пренебрежет мнением и назовет это жертвой и, чтоб вознаградить себя за это, станет тебя мучить, а потом просто скажет, что она тебя терпеть не может.
Если ты над нею не приобретешь власти, то даже ее первый поцелуй не даст тебе права на второй; она с тобой накокетничается вдоволь, а года через два выйдет замуж за урода, из покорности к маменьке, и станет себя уверять, что она несчастна, что она одного только человека и любила, то
есть тебя, но что небо не
хотело соединить ее с ним, потому что на нем
была солдатская шинель,
хотя под этой толстой серой шинелью билось сердце страстное и благородное…
Я утаил свое открытие; я не
хочу вынуждать у него признаний, я
хочу, чтобы он сам выбрал меня в свои поверенные, — и тут-то я
буду наслаждаться…
Она решительно не
хочет, чтоб я познакомился с ее мужем — тем хромым старичком, которого я видел мельком на бульваре: она вышла за него для сына. Он богат и страдает ревматизмами. Я не позволил себе над ним ни одной насмешки: она его уважает, как отца, — и
будет обманывать, как мужа… Странная вещь сердце человеческое вообще, и женское в особенности!
Вера больна, очень больна,
хотя в этом и не признается; я боюсь, чтобы не
было у нее чахотки или той болезни, которую называют fievre lente [Fievre lente — медленная, изнурительная лихорадка.] — болезнь не русская вовсе, и ей на нашем языке нет названия.
Я знаю, мы скоро разлучимся опять и, может
быть, навеки: оба пойдем разными путями до гроба; но воспоминание о ней останется неприкосновенным в душе моей; я ей это повторял всегда, и она мне верит,
хотя говорит противное.
— Какой вздор! если я
захочу, то завтра же
буду вечером у княгини…
Она мне кинула взгляд, исполненный любви и благодарности. Я привык к этим взглядам; но некогда они составляли мое блаженство. Княгиня усадила дочь за фортепьяно; все просили ее
спеть что-нибудь, — я молчал и, пользуясь суматохой, отошел к окну с Верой, которая мне
хотела сказать что-то очень важное для нас обоих… Вышло — вздор…
— Послушай, — говорила мне Вера, — я не
хочу, чтоб ты знакомился с моим мужем, но ты должен непременно понравиться княгине; тебе это легко: ты можешь все, что
захочешь. Мы здесь только
будем видеться…
Но я вас отгадал, милая княжна, берегитесь! Вы
хотите мне отплатить тою же монетою, кольнуть мое самолюбие, — вам не удастся! и если вы мне объявите войну, то я
буду беспощаден.
Я часто себя спрашиваю, зачем я так упорно добиваюсь любви молоденькой девочки, которую обольстить я не
хочу и на которой никогда не женюсь? К чему это женское кокетство? Вера меня любит больше, чем княжна Мери
будет любить когда-нибудь; если б она мне казалась непобедимой красавицей, то, может
быть, я бы завлекся трудностью предприятия…
Зло порождает зло; первое страдание дает понятие о удовольствии мучить другого; идея зла не может войти в голову человека без того, чтоб он не
захотел приложить ее к действительности: идеи — создания органические, сказал кто-то: их рождение дает уже им форму, и эта форма
есть действие; тот, в чьей голове родилось больше идей, тот больше других действует; от этого гений, прикованный к чиновническому столу, должен умереть или сойти с ума, точно так же, как человек с могучим телосложением, при сидячей жизни и скромном поведении, умирает от апоплексического удара.
— То зачем же ее преследовать, тревожить, волновать ее воображение?.. О, я тебя хорошо знаю! Послушай, если ты
хочешь, чтоб я тебе верила, то приезжай через неделю в Кисловодск; послезавтра мы переезжаем туда. Княгиня остается здесь дольше. Найми квартиру рядом; мы
будем жить в большом доме близ источника, в мезонине; внизу княгиня Лиговская, а рядом
есть дом того же хозяина, который еще не занят… Приедешь?..
— А признайтесь, — сказал я княжне, — что
хотя он всегда
был очень смешон, но еще недавно он вам казался интересен… в серой шинели?..
Очень рад; я люблю врагов,
хотя не по-христиански. Они меня забавляют, волнуют мне кровь.
Быть всегда настороже, ловить каждый взгляд, значение каждого слова, угадывать намерения, разрушать заговоры, притворяться обманутым, и вдруг одним толчком опрокинуть все огромное и многотрудное здание из хитростей и замыслов, — вот что я называю жизнью.
— Может
быть, вы
хотите посмеяться надо мной, возмутить мою душу и потом оставить…
— Вы молчите? — продолжала она, — вы, может
быть,
хотите, чтоб я первая вам сказала, что я вас люблю?..
—
Хотите ли этого? — продолжала она, быстро обратясь ко мне… В решительности ее взора и голоса
было что-то страшное…
— Я думаю то же, — сказал Грушницкий. — Он любит отшучиваться. Я раз ему таких вещей наговорил, что другой бы меня изрубил на месте, а Печорин все обратил в смешную сторону. Я, разумеется, его не вызвал, потому что это
было его дело; да не
хотел и связываться…
— Да я вас уверяю, что он первейший трус, то
есть Печорин, а не Грушницкий, — о, Грушницкий молодец, и притом он мой истинный друг! — сказал опять драгунский капитан. — Господа! никто здесь его не защищает? Никто? тем лучше!
Хотите испытать его храбрость? Это нас позабавит…
Ее сердце сильно билось, руки
были холодны как лед. Начались упреки ревности, жалобы, — она требовала от меня, чтоб я ей во всем признался, говоря, что она с покорностью перенесет мою измену, потому что
хочет единственно моего счастия. Я этому не совсем верил, но успокоил ее клятвами, обещаниями и прочее.
Признаюсь, я испугался,
хотя мой собеседник очень
был занят своим завтраком: он мог услышать вещи для себя довольно неприятные, если б неравно Грушницкий отгадал истину; но, ослепленный ревностью, он и не подозревал ее.
Доктор согласился
быть моим секундантом; я дал ему несколько наставлений насчет условий поединка; он должен
был настоять на том, чтобы дело обошлось как можно секретнее, потому что
хотя я когда угодно готов подвергать себя смерти, но нимало не расположен испортить навсегда свою будущность в здешнем мире.
Теперь вот какие у меня подозрения: они, то
есть секунданты, должно
быть, несколько переменили свой прежний план и
хотят зарядить пулею один пистолет Грушницкого.