Неточные совпадения
— Этой науки, кажется, не ты одна не знаешь. По-моему, жить надо как живется; меньше говорить, да больше делать, и еще больше думать; не быть эгоисткой, не выкраивать из всего только одно свое положение, не обращая внимания на обрезки, да, главное дело, не лгать ни себе, ни людям. Первое дело не лгать. Людям ложь вредна, а себе еще вреднее. Станешь лгать себе,
так всех обманешь и
сама обманешься.
— Геша не будет
так дерзка, чтобы произносить приговор о том, чего она
сама еще хорошо не знает.
— Известно как замужем.
Сама хорошо себя ведешь,
так и тебе хорошо. Я ж мужа почитала, и он меня жалел. Только свекровь очень уж строгая была. Страсть какие они были суровые.
Верстовой столб представляется великаном и совсем как будто идет, как будто вот-вот нагонит; надбрежная ракита смотрит горою, и запоздалая овца, торопливо перебегающая по разошедшимся половицам моста,
так хорошо и
так звонко стучит своими копытками, что никак не хочется верить, будто есть люди, равнодушные к красотам природы, люди, способные то же
самое чувствовать, сидя вечером на каменном порожке инвалидного дома, что чувствуешь только, припоминая эти милые, теплые ночи, когда и сонная река, покрывающаяся туманной дымкой, <и> колеблющаяся возле ваших ног луговая травка, и коростель, дерущий свое горло на противоположном косогоре, говорят вам: «Мы все одно, мы все природа, будем тихи теперь, теперь
такая пора тихая».
— Вовсе этого не может быть, — возразил Бахарев. — Сестра пишет, что оне выедут тотчас после обеда; значит, уж если считать
самое позднее,
так это будет часа в четыре, в пять. Тут около пятидесяти верст; ну, пять часов проедут и будут.
— Чем посылать,
так лучше ж
самим ехать, — опять процедил Гловацкий.
— А ваши еще страннее и еще вреднее. Дуйте, дуйте ей, сударыня, в уши-то, что она несчастная, ну и в
самом деле увидите несчастную. Москва ведь от грошовой свечи сгорела. Вы вот сегодня все выболтали уж,
так и беретесь снова за старую песню.
«Что ж, — размышлял
сам с собою Помада. — Стоит ведь вытерпеть только. Ведь не может же быть, чтоб на мою долю таки-так уж никакой радости, никакого счастья. Отчего?.. Жизнь, люди, встречи, ведь разные встречи бывают!.. Случай какой-нибудь неожиданный… ведь бывают же всякие случаи…»
И точно, «тем временем» подвернулась вот какая оказия. Встретил Помаду на улице тот
самый инспектор, который
так часто сажал его в карцер за прорванный под мышками сюртук, да и говорит...
— Много-таки, батюшка, наловил. Нынче они глупы в такую-то ночь бывают, —
сами лезут.
В этот
самый каменный флигель двадцать три года тому назад он привез из церкви молодую жену, здесь родилась Женни, отсюда же Женни увезли в институт и отсюда же унесли на кладбище ее мать, о которой
так тепло вспоминала игуменья.
Бывало, что ни читаешь, все это находишь
так в порядке вещей и
сам понимаешь, и с другим станешь говорить, и другой одинаково понимает, а теперь иной раз читаешь этакую там статейку или практическую заметку какую и чувствуешь и сознаешь, что давно бы должна быть
такая заметка, а как-то, бог его знает…
Дело
самое пустое: есть
такой Чичиков, служит, его за выслугу лет и повышают чином, а мне уж черт знает что показалось.
— Вы здесь ничем не виноваты, Женичка, и ваш папа тоже. Лиза
сама должна была знать, что она делает. Она еще ребенок, прямо с институтской скамьи и позволяет себе
такие странные выходки.
Так они дошли молча до
самого сада. Пройдя
так же молча несколько шагов по саду, у поворота к тополевой аллее Лиза остановилась, высвободила свою руку из руки Гловацкой и, кусая ноготок, с теми же, однако, насупленными бровками, сказала...
— Ты забудь, забудь, — говорила она сквозь слезы, — потому что я…
сама ничего не помню, что я делаю. Меня…
так сильно…
так сильно…
так сильно оби… обидели. Возьми… возьми к себе, друг мой! ангел мой хранитель… сох… сохрани меня.
— Да, не все, — вздохнув и приняв угнетенный вид, подхватила Ольга Сергеевна. — Из нынешних институток есть
такие, что, кажется, ни перед чем и ни перед кем не покраснеют. О чем прежние и думать-то, и рассуждать не умели, да и не смели, в том некоторые из нынешних с старшими зуб за зуб. Ни советы им, ни наставления, ничто не нужно.
Сами всё больше других знают и никем и ничем не дорожат.
— К мужу отправить. Отрезанный ломоть к хлебу не пристает. Раз бы да другой увидала, что нельзя глупить,
так и обдумалась бы; она ведь не дура. А то маменька с папенькой
сами потворствуют, бабенка и дурит, а потом и в привычку войдет.
— Переломить надо эту фанаберию-то. Пусть раз спесь-то свою спрячет да вернется к мужу с покорной головой. А то — эй, смотри, Егор! — на целый век вы бабенку сгубите. И что ты-то, в
самом деле, за колпак
такой.
— Ну, и
так до сих пор: кроме «да» да «нет», никто от нее ни одного слова не слышал. Я уж было и покричал намедни, — ничего, и глазом не моргнула. Ну, а потом мне жалко ее стало, приласкал, и она ласково меня поцеловала. — Теперь вот перед отъездом моим пришла в кабинет
сама (чтобы не забыть еще, право), просила ей хоть какой-нибудь журнал выписать.
— Мне
самому кажется, что с Лизой нужно как-то не
так.
— Что врать!
Сам сто раз сознавался, то в Катеньку, то в Машеньку, то в Сашеньку, а уж вечно врезавшись… То есть ведь
такой козел сладострастный, что и вообразить невозможно. Вспыхнет как порох от каждого женского платья, и пошел идеализировать. А корень всех этих привязанностей совсем сидит не в уважении.
«Я вот что, я покажу… что ж я покажу? что это в
самой вещи? Ни одной привязанности устоявшейся, серьезной: все как-то, в
самом деле, легко… воздушно…
так сказать… расплывчато. Эка натура проклятая!»
«А любовь-то, в
самом деле, не на уважении держится…
Так на чем же? Он свою жену любит. Вздор! Он ее… жалеет. Где любить
такую эгоистичную, бессердечную женщину. Он материалист, даже… черт его знает, слова не придумаешь, чтό он
такое… все отрицает… Впрочем, черт бы меня взял совсем, если я что-нибудь понимаю… А скука-то, скука-то! Хоть бы и удавиться
так в ту же пору».
— Что бы это
такое значило? — прошептал, наклоняясь к
самому уху доктора, Помада, тоже снявший свои сапоги и подкравшийся к Розанову совершенно неслышными шагами, как кот из хрустальной лавки.
— У нас теперь, — хвастался мещанин заезжему человеку, — есть купец Никон Родионович, Масленников прозывается, вот
так человек! Что ты хочешь, сейчас он с тобою может сделать; хочешь, в острог тебя посадить — посадит; хочешь, плетюганами отшлепать или
так в полицы розгам отодрать, — тоже сичас он тебя отдерет. Два слова городничему повелит или записочку напишет, а ты ее, эту записочку, только представишь, — сичас тебя в
самом лучшем виде отделают. Вот какого себе человека имеем!
Кроме того, иногда
самым неожиданным образом заходили
такие жаркие и
такие бесконечные споры, что Петр Лукич прекращал их, поднимаясь со свечою в руке и провозглашая: «любезные мои гости! жалея ваше бесценное для вас здоровье, никак не смею вас более удерживать», — и все расходились.
В одиннадцать часов довольно ненастного зимнего дня, наступившего за бурною ночью, в которую Лиза
так неожиданно появилась в Мереве, в бахаревской сельской конторе, на том
самом месте, на котором ночью спал доктор Розанов, теперь весело кипел не совсем чистый самовар. Около самовара стояли четыре чайные чашки, чайник с обделанным в олово носиком, молочный кубан с несколько замерзшим сверху настоем, бумажные сверточки чаю и сахару и связка баранок. Далее еще что-то было завязано в салфетке.
— Что ж
такое было? — спросила она ее наконец. — Ты расскажи, тебе будет легче, чем
так.
Сама супишься, мы ничего не понимаем: что это за положение?
В своей чересчур скромной обстановке Женни, одна-одинешенька, додумалась до многого. В ней она решила, что ее отец простой, очень честный и очень добрый человек, но не герой, точно
так же, как не злодей; что она для него дороже всего на свете и что потому она станет жить только
таким образом, чтобы заплатить старику
самой теплой любовью за его любовь и осветить его закатывающуюся жизнь. «Все другое на втором плане», — думала Женни.
Лизе
самой было смешно, что она еще
так недавно могла выходить из себя за вздоры и биться из-за ничтожных уступок в своем семейном быту.
— В
самом деле, нуте-ка их, пару неумелых, доктора с Николаем Степановичем в кадриль.
Так и будет кадриль неспособных, — шутил Петр Лукич.
— О, черт возьми, однако что же это
такое в
самом деле? — вскрикнул Помада, выходя из роли комического лица в балете.
— Да, считаю, Лизавета Егоровна, и уверен, что это на
самом деле. Я не могу ничего сделать хорошего: сил нет. Я ведь с детства в каком-то разладе с жизнью. Мать при мне отца поедом ела за то, что тот не умел низко кланяться; молодость моя прошла у моего дяди,
такого нравственного развратителя, что и нет ему подобного. Еще тогда все мои чистые порывы повытоптали. Попробовал полюбить всем сердцем… совсем черт знает что вышло. Вся смелость меня оставила.
— Нет-с, далеко не то
самое. Женщину ее несчастие в браке делает еще гораздо интереснее, а для женатого мужчины, если он несчастлив, что остается? Связишки, интрижки и всякая
такая гадость, — а любви нет.
Жил он скромно, в двух комнатах у вдовы-дьяконицы, неподалеку от уездного училища, и платил за свой стол, квартиру, содержание и прислугу двенадцать рублей серебром в месяц.
Таким образом проживал он с
самого поступления в должность.
— Да, я
сама думаю
так. Что ж: спыток — не убыток.
— Это рассуждать, Ольга Сергеевна,
так отлично, а
сами вы модистку в гости не позовете и за стол не посадите.
— Туда же, к государю! Всякую этакую шушвару-то
так тебе пред государя и представят, — ворчала Абрамовна, раздевая Лизу и непомерно раздражаясь на докторшу. — Ведь этакая прыть! «К
самому царю доступлю». Только ему, царю-то нашему, и дела, что вас, пигалиц этаких, с мужьями разбирать.
— Фуй! С чего это вы взяли? Как будто это пошлое событие
само по себе имеет
такую важность…
— А бог ее ведает! Ее никак разобрать нельзя. Ее ведь если расспросить по совести,
так она и
сама не знает, из-за чего у нее сыр-бор горит.
Даже в
такие зимы, когда овес в Москве бывал по два с полтиной за куль, наверно никому не удавалось нанять извозчика в Лефортово дешевле, как за тридцать копеек. В Москве уж как-то укрепилось
такое убеждение, что Лефортово есть
самое дальнее место отовсюду.
Такой это был простой и искренний привет, что не смешал он доктора и не сконфузил, а только с
самого его приезда в Москву от этих слов ему впервые сделалось веселее и отраднее.
Дарью Афанасьевну очень огорчала
такая каторжная жизнь мужа. Она часто любила помечтать, как бы им выбиться из этой проклятой должности, а
сам Нечай даже ни о чем не мечтал. Он вез как ломовая лошадь, которая, шатаясь и дрожа, вытягивает воз из одного весеннего зажора, для того чтобы попасть с ним в другой, потому что свернуть в сторону некуда.
То Арапов ругает на чем свет стоит все существующее, но ругает не
так, как ругал иногда Зарницын, по-фатски, и не
так, как ругал
сам Розанов, с сознанием какой-то неотразимой необходимости оставаться весь век в пассивной роли, — Арапов ругался яростно, с пеною у рта, с сжатыми кулаками и с искрами неумолимой мести в глазах, наливавшихся кровью; то он ходит по целым дням, понурив голову, и только по временам у него вырываются бессвязные, но грозные слова, за которыми слышатся таинственные планы мировых переворотов; то он начнет расспрашивать Розанова о провинции, о духе народа, о настроении высшего общества, и расспрашивает придирчиво, до мельчайших подробностей, внимательно вслушиваясь в каждое слово и стараясь всему придать смысл и значение.
— Ну, о то ж
само и тут. А ты думаешь, что як воны що скажут,
так вже и бог зна що поробыться! Черт ма! Ничего не буде з московьскими панычами. Як ту письню спивают у них: «Ножки тонки, бочка звонки, хвостик закорючкой». Хиба ты их за людей зважаешь? Хиба от цэ люди? Цэ крученые панычи, та и годи.
— О! В
самом деле переехал! Ну
так ты, Митька, теперь холостой, — садись, брат. Наш еси, воспляшем с нами.
— Нет, мечтания. Я знаю Русь не по-писаному. Она живет
сама по себе, и ничего вы с нею не поделаете. Если что делать еще,
так надо ладом делать, а не на грудцы лезть. Никто с вами не пойдет, и что вы мне ни говорите, у вас у самих-то нет людей.
Он был очень тщательно обучен многому, между прочим, и был замечательный лингвист. Теперь он уже мог и
сам продолжать свое домашнее образование без руководителя! Он мог даже и
так поступить в любой университет, но разбитый старик об этом пока не думал.
После всего
сам о себе думает в эти минуты сонный Райнер и находит, что именно
так только и можно думать человеку, который хочет называться честным.