Неточные совпадения
Существо это кряхтит потому,
что оно уже старо и
что оно
не в силах нынче приподнять
на дугу укладистый казанский тарантас с тою же молодецкою удалью, с которою оно поднимало его двадцать лет назад, увозя с своим барином соседнюю барышню.
— Ну
что это, сударыня, глупить-то! Падает, как пьяная, — говорила старуха, поддерживая обворожительно хорошенькое семнадцатилетнее дитя, которое никак
не могло разнять слипающихся глазок и шло, опираясь
на старуху и
на подругу.
Стан высокий, стройный и роскошный, античная грудь, античные плечи, прелестная ручка, волосы черные, черные как вороново крыло, и кроткие, умные голубые глаза, которые так и смотрели в душу, так и западали в сердце, говоря,
что мы
на все смотрим и все видим, мы
не боимся страстей, но от дерзкого взора они в нас
не вспыхнут пожаром.
На барина своего, отставного полковника Егора Николаевича Бахарева, он смотрел глазами солдат прошлого времени, неизвестно за
что считал его своим благодетелем и отцом-командиром, разумея,
что повиноваться ему
не только за страх, но и за совесть сам бог повелевает.
— Как тебе сказать, мой друг? Ни да ни нет тебе
не отвечу. То, слышу, бранятся, жалуются друг
на друга, то мирятся. Ничего
не разберу. Второй год замужем, а комедий настроила столько,
что другая в двадцать лет
не успеет.
— А находите,
что нападать
на институты
не должно.
— Как вам сказать? — отвечала Феоктиста с самым простодушным выражением
на своем добром, хорошеньком личике. — Бывает, враг смущает человека, все по слабости по нашей. Тут ведь
не то, чтоб как со злости говорится
что или делается.
—
Что, мол, пожар,
что ли?» В окно так-то смотрим, а он глядел, глядел
на нас, да разом как крикнет: «Хозяин, говорит, Естифей Ефимыч потонули!» — «Как потонул? где?» — «К городничему, говорит, за реку чего-то пошли, сказали,
что коли Федосья Ивановна, — это я-то, — придет, чтоб его в чуланчике подождали, а тут, слышим, кричат
на берегу: „Обломился, обломился, потонул!“ Побегли — ничего уж
не видно, только дыра во льду и водой сравнялась, а приступить нельзя, весь лед иструх».
— Я его и видеть
не успела. А ты сказала казначее, чтоб отправила Татьяне
на почту,
что я приказала?
— Нет, другого прочего до сих пор точно,
что уж
не замечала, так
не замечала, и греха брать
на себя
не хочу.
Верстовой столб представляется великаном и совсем как будто идет, как будто вот-вот нагонит; надбрежная ракита смотрит горою, и запоздалая овца, торопливо перебегающая по разошедшимся половицам моста, так хорошо и так звонко стучит своими копытками,
что никак
не хочется верить, будто есть люди, равнодушные к красотам природы, люди, способные то же самое чувствовать, сидя вечером
на каменном порожке инвалидного дома,
что чувствуешь только, припоминая эти милые, теплые ночи, когда и сонная река, покрывающаяся туманной дымкой, <и> колеблющаяся возле ваших ног луговая травка, и коростель, дерущий свое горло
на противоположном косогоре, говорят вам: «Мы все одно, мы все природа, будем тихи теперь, теперь такая пора тихая».
Он ни
на одно мгновенье
не призадумался,
что он скажет девушкам, которые его никогда
не видали в глаза и которых он вовсе
не знает.
«
Что ж, — размышлял сам с собою Помада. — Стоит ведь вытерпеть только. Ведь
не может же быть, чтоб
на мою долю таки-так уж никакой радости, никакого счастья. Отчего?.. Жизнь, люди, встречи, ведь разные встречи бывают!.. Случай какой-нибудь неожиданный… ведь бывают же всякие случаи…»
Молодая, еще очень хорошенькая женщина и очень нежная мать, Констанция Помада с горем видела,
что на мужа ни ей, ни сыну надеяться нечего, сообразила,
что слезами здесь ничему
не поможешь, а жалобами еще того менее, и стала изобретать себе профессию.
Отец
на него
не имел никакого влияния, и если
что в нем отражалось от его детской семейной жизни, то это разве влияние матери, которая жила вечными упованиями
на справедливость рока.
— Да разве
не все равно травы,
что у тебя,
что на сеннике?
— Я и
не на смех это говорю. Есть всякие травы. Например, теперь, кто хорошо знается, опять находят лепестан-траву. Такая мокрая трава называется.
Что ты ее больше сушишь, то она больше мокнет.
Не успеешь сообразить, как далеко находится птица, отозвавшаяся
на первую поманку, и поманишь ее потише, думая,
что она все-таки еще далеко, а она уже отзывается близехонько.
Даже
на подпись-то цензурную
не раз глянешь, думаешь: «Господи! уж
не так ли махнули,
чего доброго?» — А вам это все ничего, даже мало кажется.
Точно, — я сам знаю,
что в Европе существует гласность, и понимаю,
что она должна существовать, даже… между нами говоря… (смотритель оглянулся
на обе стороны и добавил, понизив голос) я сам несколько раз «Колокол» читал, и
не без удовольствия, скажу вам, читал; но у нас-то,
на родной-то земле, как же это, думаю?
— Да вот вам,
что значит школа-то, и
не годитесь, и пронесут имя ваше яко зло, несмотря
на то,
что директор нынче все настаивает, чтоб я почаще навертывался
на ваши уроки. И будет это скоро, гораздо прежде,
чем вы до моих лет доживете. В наше-то время отца моего учили,
что от трудов праведных
не наживешь палат каменных, и мне то же твердили, да и мой сын видел, как я
не мог отказываться от головки купеческого сахарцу; а нынче все это двинулось, пошло, и школа будет сменять школу. Так, Николай Степанович?
— Да
чем же вам более заниматься
на гулянках, как
не злословием, — отвечал доктор, пожимая мимоходом поданные ему руки. — Прошу вас, Петр Лукич, представить меня вашей дочери.
— Уж и по обыкновению! Эх, Петр Лукич! Уж вот
на кого Бог-то,
на того и добрые люди. Я, Евгения Петровна, позвольте, уж буду искать сегодня исключительно вашего внимания, уповая,
что свойственная человечеству злоба еще
не успела достичь вашего сердца и вы, конечно,
не найдете самоуслаждения допиливать меня,
чем занимается весь этот прекрасный город с своим уездом и даже с своим уездным смотрителем, сосредоточивающим в своем лице половину всех добрых свойств, отпущенных нам
на всю нашу местность.
— Право, я
не умею вам отвечать
на это, но думаю,
что в известной мере возможно. Впрочем, вот у нас доктор знаток естественных наук.
— Помада! Он того мнения,
что я все
на свете знаю и все могу сделать. Вы ему
не верьте, когда дело касается меня, — я его сердечная слабость. Позвольте мне лучше осведомиться, в каком он положении?
—
Что ж делать. Я только узнал о его несчастье и
не могу тронуться к нему, ожидая с минуты
на минуту непременного заседателя, с которым тотчас должен выехать.
— А как же! Он сюда за мною должен заехать: ведь искусанные волком
не ждут, а завтра к обеду назад и сейчас ехать с исправником. Вот вам и жизнь, и естественные, и всякие другие науки, — добавил он, глядя
на Лизу. —
Что и знал-то когда-нибудь, и то все успел семь раз позабыть.
— То-то,
что делать? — Шалунья! Я
на тебя и
не сержусь, а вон смотри-ка, чту с матерью.
— Ишь, у тебя волосы-то как разбрылялись, — бормотала старуха, поправляя пальцем свободной руки набежавшие у Лизы
на лоб волосы. — Ты поди в свою комнату да поправься прежде, причешись, а потом и приходи к родительнице, да
не фон-бароном, а покорно приди, чувствуя,
что ты мать обидела.
— Ты взволнована и сама
не знаешь,
что говоришь,
на тебя нельзя даже теперь сердиться.
—
Не станем больше спорить об этом. Ты оскорблена и срываешь
на мне свое сердце. Мне тебя так жаль,
что я и сказать
не умею, но все-таки я с тобой, для твоего удовольствия,
не поссорюсь. Тебе нынче
не удастся вытянуть у меня дерзость; но вспомни, Лиза, нянину пословицу,
что ведь «и сырые дрова загораются».
— То-то, ты
не подумай,
что я хоть
на минуту тебя
не любила.
Не успеет, бывало, Бахарев, усевшись у двери, докурить первой трубки, как уже вместо беспорядочных облаков дыма выпустит изо рта стройное, правильное колечко,
что обыкновенно служило несомненным признаком,
что Егор Николаевич ровно через две минуты встанет, повернет обратно ключ в двери, а потом уйдет в свою комнату, велит запрягать себе лошадей и уедет дня
на два,
на три в город заниматься делами по предводительской канцелярии и дворянской опеке.
Все были очень рады,
что буря проходит, и все рассмеялись. И заплаканная Лиза, и солидная Женни, и рыцарственная Зина, бесцветная Софи, и даже сама Ольга Сергеевна
не могла равнодушно смотреть
на Егора Николаевича, который, продекламировав последний раз «картоооффелллю», остался в принятом им
на себя сокращенном виде и смотрел робкими институтскими глазами в глаза Женни.
Женни заметила при свете луны, как
на глазах Лизы блеснули слезы, но
не слезы горя и отчаяния, а сердитые, непокорные слезы, и прежде
чем она успела что-нибудь сообразить, та откинула волосы и резко сказала...
— Да
что тут за сцены! Велел тихо-спокойно запрячь карету, объявил рабе божией: «поезжай, мол, матушка, честью, а
не поедешь, повезут поневоле», вот и вся недолга. И поедет, как увидит,
что с ней
не шутки шутят, и с мужем из-за вздоров разъезжаться по пяти раз
на год
не станет. Тебя же еще будет благодарить и носа с прежними штуками в отцовский дом, срамница этакая,
не покажет. — А Лиза как?
— Да зачем же это, сестра?
На что ж твои деньги? Разве я сам
не могу выписать для дочери?
— Ну, ты сам можешь делать
что тебе угодно, а это прошу сделать от меня. А
не хочешь, я и сама пошлю
на почту, — добавила она, протягивая руку к лежащим деньгам.
— То-то хорошо. Скажи
на ушко Ольге Сергеевне, — прибавила, смеясь, игуменья, —
что если Лизу будут обижать дома, то я ее к себе в монастырь возьму.
Не смейся,
не смейся, а скажи. Я без шуток говорю: если увижу,
что вы
не хотите дать ей жить сообразно ее натуре, честное слово даю,
что к себе увезу.
— И должен благодарить, потому
что эта идеальность тебя до добра
не доведет. Так вот и просидишь всю жизнь
на меревском дворе, мечтая о любви и самоотвержении, которых
на твое горе здесь принять-то некому.
— Нет,
не таков. Ты еще осенью был человеком, подававшим надежды проснуться, а теперь, как Бахаревы уехали, ты совсем — шут тебя знает,
на что ты похож — бестолков совсем, милый мой, становишься. Я думал,
что Лизавета Егоровна тебя повернет своей живостью, а ты, верно, только и способен миндальничать.
А я тебе повторяю,
что все это орудует любовь, да
не та любовь,
что вы там сочиняете, да основываете
на высоких-то нравственных качествах любимого предмета, а это наша, русская, каторжная, зазнобистая любва, та любва, про которую эти адски-мучительные песни поются, за которую и душатся, и режутся, и
не рассуждают по-вашему.
—
Что высокий! Об нем никто
не говорит, о высоком-то. А ты мне покажи пример такой
на человеке развитом, из среднего класса, из того,
что вот считают бьющеюся, живою-то жилою русского общества. Покажи человека размышляющего. Одного человека такого покажи мне в таком положении.
«А любовь-то, в самом деле,
не на уважении держится… Так
на чем же? Он свою жену любит. Вздор! Он ее… жалеет. Где любить такую эгоистичную, бессердечную женщину. Он материалист, даже… черт его знает, слова
не придумаешь, чтό он такое… все отрицает… Впрочем, черт бы меня взял совсем, если я что-нибудь понимаю… А скука-то, скука-то! Хоть бы и удавиться так в ту же пору».
Бежит Помада под гору, по тому самому спуску,
на который он когда-то несся орловским рысаком навстречу Женни и Лизе. Бежит он сколько есть силы и то попадет в снежистый перебой,
что пурга здесь позабыла, то раскатится по наглаженному полозному следу,
на котором
не удержались пушистые снежинки. Дух занимается у Помады. Злобствует он, и увязая в переносах, и падая
на голых раскатах, а впереди, за Рыбницей, в ряду давно темных окон, два окна смотрят, словно волчьи глаза в овраге.
В комнате
не было ни чемодана, ни дорожного сака и вообще ничего такого,
что свидетельствовало бы о прибытии человека за сорок верст по русским дорогам. В одном углу
на оттоманке валялась городская лисья шуба, крытая черным атласом, ватный капор и большой ковровый платок; да тут же
на полу стояли черные бархатные сапожки, а больше ничего.
Знаков препинания
на этой вывеске
не было, и местные зоилы находили,
что так оно выходит гораздо лучше.
А следить за косвенным влиянием среды
на выработку нравов и характеров, значило бы заходить несколько далее,
чем требует наш план и положение наших героев и героинь,
не стремившихся спеться с окружающею их средою, а сосредоточивавших свою жизнь в том ограниченном кружочке, которым мы занимались до сих пор,
не удаляясь надолго от домов Бахарева и Гловацкого.
Эта эпоха возрождения с людьми,
не получившими в наследие ни одного гроша,
не взявшими в напутствие ни одного доброго завета, поистине должна считаться одною из великих, поэтических эпох нашей истории.
Что влекло этих сепаратистов, как
не чувство добра и справедливости? Кто вел их? Кто хоть
на время подавил в них дух обуявшего нацию себялюбия, двоедушия и продажности?
Одни решили,
что она много о себе думает; другие,
что она ехидная-преехидная: все молчит да выслушивает; третьи даже считали ее
на этом же основании интриганкой, а четвертые, наконец,
не соглашаясь ни с одним из трех вышеприведенных мнений, утверждали,
что она просто дура и кокетка.