Неточные совпадения
— Ну что это, сударыня, глупить-то! Падает, как пьяная, —
говорила старуха, поддерживая обворожительно хорошенькое семнадцатилетнее дитя, которое никак
не могло разнять слипающихся глазок и шло, опираясь на старуху и на подругу.
Стан высокий, стройный и роскошный, античная грудь, античные плечи, прелестная ручка, волосы черные, черные как вороново крыло, и кроткие, умные голубые глаза, которые так и смотрели в душу, так и западали в сердце,
говоря, что мы на все смотрим и все видим, мы
не боимся страстей, но от дерзкого взора они в нас
не вспыхнут пожаром.
Няне, Марине Абрамовне, пятьдесят лет. Она московская солдатка, давно близкая слуга семьи Бахаревых, с которою
не разлучается уже более двадцати лет. О ней
говорят, что она с душком, но женщина умная и честная.
Своего у Никитушки ничего
не было: ни жены, ни детей, ни кола, ни двора, и он сам о себе
говорил, что он человек походный.
— Этой науки, кажется,
не ты одна
не знаешь. По-моему, жить надо как живется; меньше
говорить, да больше делать, и еще больше думать;
не быть эгоисткой,
не выкраивать из всего только одно свое положение,
не обращая внимания на обрезки, да, главное дело,
не лгать ни себе, ни людям. Первое дело
не лгать. Людям ложь вредна, а себе еще вреднее. Станешь лгать себе, так всех обманешь и сама обманешься.
— Мы читали, мы
говорили тоже,
не беспокойтесь.
Я тоже ведь
говорю с людьми-то, и вряд ли так уж очень отстала, что и судить
не имею права.
— Да, то-то, я
говорю, надо знать, как
говорить правду-то, а
не осуждать за глаза отца родного при чужих людях.
Ну я уж была на возрасте, шестнадцатый годок мне шел; матери
не было, братец в лакейской должности где-то в Петербурге, у важного лица,
говорят, служит, только отцу они
не помогали.
— Что, мол, пожар, что ли?» В окно так-то смотрим, а он глядел, глядел на нас, да разом как крикнет: «Хозяин,
говорит, Естифей Ефимыч потонули!» — «Как потонул? где?» — «К городничему,
говорит, за реку чего-то пошли, сказали, что коли Федосья Ивановна, — это я-то, — придет, чтоб его в чуланчике подождали, а тут, слышим, кричат на берегу: „Обломился, обломился, потонул!“ Побегли — ничего уж
не видно, только дыра во льду и водой сравнялась, а приступить нельзя, весь лед иструх».
«Он,
говорит, у меня
не был, а был у повара, севрюги кусок принес, просил селянку сварить».
— Нет, спаси, Господи, и помилуй! А все вот за эту… за красоту-то, что вы
говорите.
Не то, так то выдумают.
Глубоко запал в молодые сердца наших героинь простодушный рассказ сестры Феоктисты. Ни слова им
не хотелось
говорить, и ни слова они
не сказали по ее уходе.
— Седло,
говорит, никуда
не годится, никакой,
говорит, сбруи нет. Под бабьим начальством жить — лучше,
говорит, камни ворочать. На весь житный двор зевал.
— Ну, уж половину соврала. Я с ней
говорила и из глаз ее вижу, что она ничего
не знает и в помышлении
не имеет.
— Нет, матушка, верно,
говорю:
не докладывала я ничего о ней, а только докладала точно, что он это, как взойдет в храм божий, так уставит в нее свои бельмы поганые и так и
не сводит.
— Умру,
говорит, а правду буду
говорить. Мне,
говорит, сработать на себя ничего некогда, пусть казначею за покупками посылают. На то она,
говорит, казначея, на то есть лошади, а я
не кульер какой-нибудь, чтоб летать. Нравная женщина!
Верстовой столб представляется великаном и совсем как будто идет, как будто вот-вот нагонит; надбрежная ракита смотрит горою, и запоздалая овца, торопливо перебегающая по разошедшимся половицам моста, так хорошо и так звонко стучит своими копытками, что никак
не хочется верить, будто есть люди, равнодушные к красотам природы, люди, способные то же самое чувствовать, сидя вечером на каменном порожке инвалидного дома, что чувствуешь только, припоминая эти милые, теплые ночи, когда и сонная река, покрывающаяся туманной дымкой, <и> колеблющаяся возле ваших ног луговая травка, и коростель, дерущий свое горло на противоположном косогоре,
говорят вам: «Мы все одно, мы все природа, будем тихи теперь, теперь такая пора тихая».
— И то правда. Только если мы с Петром Лукичом уедем, так ты, Нарцис, смотри!
Не моргай тут… действуй. Чтоб все, как
говорил… понимаешь: хлопс-хлопс, и готово.
— Что ты вздор-то
говоришь, матушка! Алексей мужик добрый, честный, а ты ему жена, а
не метресса какая-нибудь, что он тебе назло все будет делать.
Юстин Помада так и подпрыгнул.
Не столько его обрадовало место, сколько нечаянность этого предложения, в которой он видел давно ожидаемую им заботливость судьбы. Место было точно хорошее: Помаде давали триста рублей, помещение, прислугу и все содержание у помещицы, вдовы камергера, Меревой. Он мигом собрался и «пошил» себе «цивильный» сюртук, «брюндели», пальто и отправился, как
говорят в Харькове, в «Россию», в известное нам село Мерево.
— Monsieur Pomada! [Господин Помада! (франц.)] Если вы
не имеете никаких определенных планов насчет себя, то
не хотите ли вы пока заняться с Леночкой? Она еще мала, серьезно учить ее рано еще, но вы можете ее так, шутя… ну, понимаете… поучивать, читать ей чистописание… Я, право, дурно
говорю по-русски, но вы меня понимаете?
Кого бы вы ни спросили о Помаде, какой он человек? — стар и мал ответит только: «так, из поляков», и словно в этом «из поляков» высказывалось категорическое обвинение Помады в таком проступке, после которого о нем уж и
говорить не стоило.
— Да что ж умеешь? Вон видишь,
говоришь: «опух велик», ничего
не разберешь, значит.
— Я и
не на смех это
говорю. Есть всякие травы. Например, теперь, кто хорошо знается, опять находят лепестан-траву. Такая мокрая трава называется. Что ты ее больше сушишь, то она больше мокнет.
— Конечно, конечно,
не все, только я так
говорю… Знаешь, — старческая слабость: все как ты ни гонись, а всё старые-то симпатии, как старые ноги, сзади волокутся. Впрочем, я
не спорщик. Вот моя молодая команда, так те горячо заварены, а впрочем, ладим, и отлично ладим.
Народ
говорит, что и у воробья, и у того есть амбиция, а человек, какой бы он ни был, если только мало-мальски самостоятелен, все-таки
не хочет быть поставлен ниже всех.
Всё ведь,
говорю, люди, которые смотрят на жизнь совсем
не так, как наше купечество, да даже и дворянство, а посмотри, какого о них мнения все?
— Как вам
не грех, папа, так
говорить, — тихо промолвила Женни и совсем зарделась, как маковый цветочек.
Точно, — я сам знаю, что в Европе существует гласность, и понимаю, что она должна существовать, даже… между нами
говоря… (смотритель оглянулся на обе стороны и добавил, понизив голос) я сам несколько раз «Колокол» читал, и
не без удовольствия, скажу вам, читал; но у нас-то, на родной-то земле, как же это, думаю?
— Подумать, а
не то что
говорить?
— «Ну, а я,
говорю,
не обличу себя, что, по недостатку средств, употребляю училищного сторожа, Яковлевича, для собственных услуг.
Не могу,
говорю, смелости нет, цели
не вижу, да и вообще, просто
не могу.
— А например, исправник двести раков съел и
говорит: «
не могу завтра на вскрытие ехать»; фельдшер в больнице бабу уморил ни за што ни про што; двух рекрут на наш счет вернули; с эскадронным командиром разбранился; в Хилкове бешеный волк человек пятнадцать на лугу искусал, а тут немец Абрамзон с женою мимо моих окон проехал, — беда да и только.
Лечить нечем, содержать
не на что, да что и
говорить!
— Бог ее знает!
Говорит, читай то, что читают сестры, а я этого читать
не могу,
не нравится мне.
— Нет, а впрочем,
не знаю. Он кандидат, молодой, и некоторые у него хорошо учились. Вот Женни, например, она всегда высший балл брала. Она по всем предметам высшие баллы брала. Вы знаете — она ведь у нас первая из целого выпуска, — а я первая с другого конца. Я терпеть
не могу некоторых наук и особенно вашей математики. А вы естественных наук
не знаете? Это,
говорят, очень интересно.
Говорю вам, это будет преинтересное занятие для вашей любознательности, далеко интереснейшее, чем то, о котором возвещает мне приближение вот этого проклятого колокольчика, которого, кажется, никто даже, кроме меня, и
не слышит.
— Так, — и рассказать тебе
не умею, а как-то сразу тяжело мне стало. Месяц всего дома живу, а все, как няня
говорит, никак в стих
не войду.
— Ах, уйди, матушка, уйди бога ради! — нервно вскрикнула Ольга Сергеевна. —
Не распускай при мне этой своей философии. Ты очень умна, просвещенна, образованна, и я
не могу с тобой
говорить. Я глупа, а
не ты, но у меня есть еще другие дети, для которых нужна моя жизнь. Уйди, прошу тебя.
— Ты взволнована и сама
не знаешь, что
говоришь, на тебя нельзя даже теперь сердиться.
— Что ж, я
говорю правду, мне это больно; я никогда
не забуду, что сказала тебе. Я ведь и в ту минуту этого
не чувствовала, а так сказала.
— Ты забудь, забудь, —
говорила она сквозь слезы, — потому что я… сама ничего
не помню, что я делаю. Меня… так сильно… так сильно… так сильно оби… обидели. Возьми… возьми к себе, друг мой! ангел мой хранитель… сох… сохрани меня.
— Н… нет, они
не поймут; они никог… да, ни… ког… да
не поймут. Тетка Агния правду
говорила. Есть, верно, в самом деле семьи, где еще меньше понимают, чем в институте.
— Те-те-те,
не нужно! Все так
говорят —
не нужно, а женишка порядочного сейчас и заплетут в свои розовые сети.
— Я вам
не сказала, что мне вовсе
не нужно, а я
говорю, мне это пока
не нужно.
Подумай сама,
не правду ли я
говорю?
— С которого конца начать-то,
говорю,
не знаю. Игуменья подняла голову и,
не переставая стучать спицами, пристально посмотрела через свои очки на брата.
— Это гадко, а
не просто нехорошо. Парень слоняется из дома в дом по барынькам да сударынькам, везде ему рады. Да и отчего ж нет? Человек молодой, недурен,
говорить не дурак, — а дома пустые комнаты да женины капризы помнятся; эй, глядите, друзья, попомните мое слово: будет у вас эта милая Зиночка ни девушка, ни вдова, ни замужняя жена.
— То-то хорошо. Скажи на ушко Ольге Сергеевне, — прибавила, смеясь, игуменья, — что если Лизу будут обижать дома, то я ее к себе в монастырь возьму.
Не смейся,
не смейся, а скажи. Я без шуток
говорю: если увижу, что вы
не хотите дать ей жить сообразно ее натуре, честное слово даю, что к себе увезу.