Неточные совпадения
Мелодическое погромыхивание в тон подобранных бубенчиков и тихая качка тарантаса, потряхивающегося на гибких, пружинистых дрогах, в союзе с ласкающим ветерком раннего утра, навели сон и дрему на
всех едущих в тарантасе. То густые потемки, то серый полумрак раннего утра
не позволяли нам рассмотреть этого общества, и мы сделаем это теперь, когда единственный неспящий член его, кучер Никитушка, глядя на лошадей,
не может заметить нашего присутствия в тарантасе.
Все ее личико с несколько вздернутым, так сказать курносым, задорным носиком, дышит умом, подвижностью и энергией, которой читатель мог
не заподозрить в ней, глядя, как она поднималась с лавки постоялого двора.
Стан высокий, стройный и роскошный, античная грудь, античные плечи, прелестная ручка, волосы черные, черные как вороново крыло, и кроткие, умные голубые глаза, которые так и смотрели в душу, так и западали в сердце, говоря, что мы на
все смотрим и
все видим, мы
не боимся страстей, но от дерзкого взора они в нас
не вспыхнут пожаром.
На высоком чистеньком крыльце небольшого, но очень чистого деревянного домика, окруженного со
всех сторон акациею, сиренью, пестрыми клумбами однолетних цветов и
не менее пестрою деревянною решеткою, стояли четыре женщины и две молоденькие девочки.
Все глаза на этом бале были устремлены на ослепительную красавицу Бахареву; император прошел с нею полонез, наговорил любезностей ее старушке-матери,
не умевшей ничего ответить государю от робости, и на другой день прислал молодой красавице великолепный букет в еще более великолепном порт-букете.
С летами
все это обошлось; старики, примирившись с молодой монахиней, примерли; брат, над которым она имела сильный умственный перевес, возвратясь из своих походов, очень подружился с нею; и вот сестра Агния уже осьмой год сменила умершую игуменью Серафиму и блюдет суровый устав приюта
не умевших найти в жизни ничего, кроме горя и страдания.
— Да, шесть лет, друзья мои. Много воды утекло в это время. Твоя прелестная мать умерла, Геша; Зина замуж вышла;
все постарели и
не поумнели.
— С год уж ее
не видала.
Не любит ко мне, старухе, учащать, скучает. Впрочем, должно быть,
все с гусарами в амазонке ездит. Болтается девочка,
не читает ничего, ничего
не любит.
— Исправиться? — переспросила игуменья и, взглянув на Лизу, добавила: — ну, исправляются-то или меняются к лучшему только богатые, прямые, искренние натуры, а кто
весь век лгал и себе, и людям и
не исправлялся в молодости, тому уж на старости лет
не исправиться.
— Да, мы с ним большие друзья; ну,
все же он
не то.
— Этой науки, кажется,
не ты одна
не знаешь. По-моему, жить надо как живется; меньше говорить, да больше делать, и еще больше думать;
не быть эгоисткой,
не выкраивать из
всего только одно свое положение,
не обращая внимания на обрезки, да, главное дело,
не лгать ни себе, ни людям. Первое дело
не лгать. Людям ложь вредна, а себе еще вреднее. Станешь лгать себе, так
всех обманешь и сама обманешься.
— Нет:
не могу
не беспокоиться, потому что вижу в твоей головке
все эти бредни-то новые.
— Совсем
не того, чего стоят
все люди благовоспитанные, щадящие человека в человеке. То люди, а то мещане.
Сестра Феоктиста сняла со стены мантию и накинула ее на плечи игуменьи. Мать Агния была сурово-величественна в этой длинной мантии. Даже самое лицо ее как-то преобразилось: ничего на нем
не было теперь, кроме сухости и равнодушия ко
всему окружающему миру.
— Как вам сказать? — отвечала Феоктиста с самым простодушным выражением на своем добром, хорошеньком личике. — Бывает, враг смущает человека,
все по слабости по нашей. Тут ведь
не то, чтоб как со злости говорится что или делается.
Только были эти купцы староверы…
не нашего, значит, закона, попов к себе
не принимают, а
все без попов.
Уж
не знаю, как там покойничек Естифей-то Ефимыч
все это с маменькой своей уладил, только так о спажинках прислали к тятеньке сватов.
— Нет, обиды чтоб так
не было, а
все, разумеется, за веру мою да за бедность сердились,
все мужа, бывало, урекают, что взял неровню; ну, а мне мужа жаль, я, бывало, и заплачу. Вот из чего было,
все из моей дурости. — Жарко каково! — проговорила Феоктиста, откинув с плеча креповое покрывало.
— Что, мол, пожар, что ли?» В окно так-то смотрим, а он глядел, глядел на нас, да разом как крикнет: «Хозяин, говорит, Естифей Ефимыч потонули!» — «Как потонул? где?» — «К городничему, говорит, за реку чего-то пошли, сказали, что коли Федосья Ивановна, — это я-то, — придет, чтоб его в чуланчике подождали, а тут, слышим, кричат на берегу: „Обломился, обломился, потонул!“ Побегли — ничего уж
не видно, только дыра во льду и водой сравнялась, а приступить нельзя,
весь лед иструх».
И
не знаю я, как уж это
все я только пережила!
Как я ни старалась маменьке угождать,
все уж
не могла ей угодить: противна я ей уж очень стала.
— Нет, спаси, Господи, и помилуй! А
все вот за эту… за красоту-то, что вы говорите.
Не то, так то выдумают.
— Очень жаль! Ах, как жаль. И где он, где его тело-то понесли быстрые воды весенние. Молюсь я, молюсь за него, а
все не смолить мне моего греха.
Дитя жаль, да
все не так,
все усну, так забуду, а мужа и во сне-то
не забуду.
— Седло, говорит, никуда
не годится, никакой, говорит, сбруи нет. Под бабьим начальством жить — лучше, говорит, камни ворочать. На
весь житный двор зевал.
— Нет-с, нынче
не было его. Я
все смотрела, как народ проходил и выходил, а только его
не было: врать
не хочу.
Верстовой столб представляется великаном и совсем как будто идет, как будто вот-вот нагонит; надбрежная ракита смотрит горою, и запоздалая овца, торопливо перебегающая по разошедшимся половицам моста, так хорошо и так звонко стучит своими копытками, что никак
не хочется верить, будто есть люди, равнодушные к красотам природы, люди, способные то же самое чувствовать, сидя вечером на каменном порожке инвалидного дома, что чувствуешь только, припоминая эти милые, теплые ночи, когда и сонная река, покрывающаяся туманной дымкой, <и> колеблющаяся возле ваших ног луговая травка, и коростель, дерущий свое горло на противоположном косогоре, говорят вам: «Мы
все одно, мы
все природа, будем тихи теперь, теперь такая пора тихая».
Ему лет под пятьдесят, он полон, приземист, с совершенно красным лицом и сине-багровым носом, вводящим
всех в заблуждение насчет его склонности к спиртным напиткам, которых Перепелицын
не пил отроду.
— И то правда. Только если мы с Петром Лукичом уедем, так ты, Нарцис, смотри!
Не моргай тут… действуй. Чтоб
все, как говорил… понимаешь: хлопс-хлопс, и готово.
— Что ты вздор-то говоришь, матушка! Алексей мужик добрый, честный, а ты ему жена, а
не метресса какая-нибудь, что он тебе назло
все будет делать.
Кандидата уже
не было с ними. Увидев бегущих стариков, он сам
не выдержал и,
не размышляя долго, во
все лопатки ударился навстречу едущим.
Помада дрожал
всем телом и
не мог удержать прыгающих челюстей; а в голове у него и стучало, и звенело, и
все сознавалось как-то смутно и неясно.
Юстин Помада так и подпрыгнул.
Не столько его обрадовало место, сколько нечаянность этого предложения, в которой он видел давно ожидаемую им заботливость судьбы. Место было точно хорошее: Помаде давали триста рублей, помещение, прислугу и
все содержание у помещицы, вдовы камергера, Меревой. Он мигом собрался и «пошил» себе «цивильный» сюртук, «брюндели», пальто и отправился, как говорят в Харькове, в «Россию», в известное нам село Мерево.
Старуха-камергерша давно никуда
не выезжала и почти никого
не принимала к себе, находя
всех соседей людьми, недостойными ее знакомства.
— Где? Напрасно
не сидел для вас
всю ночь.
Та испугалась и послала в город за Розановым, а между тем старуха,
не предвидя никакой возможности разобрать, что делается в плечевом сочленении под высоко поднявшеюся опухолью,
все «вспаривала» больному плечо разными травками да муравками.
Не нашли Розанова в городе, — был где-то на следствии, а Помада
все оставался в прежнем состоянии, переходя из лихорадки в обморок, а из обморока в лихорадку.
Тут он уже
не мчится сумасшедшим бедуином, а как-то плетется, тяжело дыша и беспрестанно оглядываясь во
все стороны.
Немец то бежит полем, то присядет в рожь, так что его совсем там
не видно, то над колосьями снова мелькнет его черная шляпа; и вдруг, заслышав веселый хохот совсем в другой стороне, он встанет, вздохнет и, никого
не видя глазами, водит во
все стороны своим тевтонским клювом.
Толчется пернатый сластолюбец во
все стороны, и глаза его
не докладывают ему ни о какой опасности.
Но зато
все в ней было так чисто, так уютно, что никому даже в голову
не пришло бы желать себе лучшего жилища.
Старинные кресла и диван светлого березового выплавка, с подушками из шерстяной материи бирюзового цвета, такого же цвета занавеси на окнах и дверях; той же березы письменный столик с туалетом и кроватка, закрытая белым покрывалом, да несколько растений на окнах и больше ровно ничего
не было в этой комнатке, а между тем
всем она казалась необыкновенно полным и комфортабельным покоем.
— Вот твой колыбельный уголочек, Женичка, — сказал Гловацкий, введя дочь в эту комнату. — Здесь стояла твоя колыбелька, а материна кровать вот тут, где и теперь стоит. Я ничего
не трогал после покойницы,
все думал: приедет Женя, тогда как сама хочет, — захочет, пусть изменяет по своему вкусу, а
не захочет, пусть оставит
все по-материному.
Я естественных наук
не знаю вовсе, а
все мне думается, что мозг, привыкший понимать что-нибудь так,
не может скоро понимать что-нибудь иначе.
Народ говорит, что и у воробья, и у того есть амбиция, а человек, какой бы он ни был, если только мало-мальски самостоятелен, все-таки
не хочет быть поставлен ниже
всех.
Всё ведь, говорю, люди, которые смотрят на жизнь совсем
не так, как наше купечество, да даже и дворянство, а посмотри, какого о них мнения
все?
К его резкости здесь
все привыкли и нимало ею
не тяготятся, даже очень его любят.
А те ведь
все как-то… право, уж и совсем
не умею назвать.
Право, я вот теперь смотритель, и, слава богу, двадцать пятый год, и пенсийка уж недалеко: всяких людей видал, и всяких терпел, и со
всеми сживался, ни одного учителя во
всю службу
не представил ни к перемещению, ни к отставке, а воображаю себе, будь у меня в числе наставников твой брат, непременно должен бы искать случая от него освободиться.
Оба они на вид имели
не более как лет по тридцати, оба были одеты просто. Зарницын был невысок ростом, с розовыми щеками и живыми черными глазами. Он смотрел немножко денди. Вязмитинов, напротив, был очень стройный молодой человек с бледным, несколько задумчивым лицом и очень скромным симпатичным взглядом. В нем
не было ни тени дендизма.
Вся его особа дышала простотой, натуральностью и сдержанностью.