Неточные совпадения
— А тетенька-то как обрадовались:
на крыльцо уж вышли встречать, ожидают
вас. У нас завтра престол, владыко будут сами служить; закуска будет, и мирские из города будут, — трещала девушка скороговоркою.
—
Вы, тетя,
на нее нападаете, право.
— Господи! Как странно
вы смотрите, тетя,
на жизнь. Или будь деспотом, или рабом. Приказывай или повинуйся. Муж глава, значит, как это читается.
— Чем так
вам мила стала? Голуби
вы мои! Раздевайтесь-ка, да
на постельку.
— Как
вы успели привыкнуть так скоро? — спросила, внимательно глядя
на сестру Феоктисту, Лиза.
—
Вы это
на себе испытали когда-нибудь?
— Как
вам сказать? — отвечала Феоктиста с самым простодушным выражением
на своем добром, хорошеньком личике. — Бывает, враг смущает человека, все по слабости по нашей. Тут ведь не то, чтоб как со злости говорится что или делается.
Если б я был поэт, да еще хороший поэт, я бы непременно описал
вам, каков был в этот вечер воздух и как хорошо было в такое время сидеть
на лавочке под высоким частоколом бахаревского сада, глядя
на зеркальную поверхность тихой реки и запоздалых овец, с блеянием перебегавших по опустевшему мосту.
Верстовой столб представляется великаном и совсем как будто идет, как будто вот-вот нагонит; надбрежная ракита смотрит горою, и запоздалая овца, торопливо перебегающая по разошедшимся половицам моста, так хорошо и так звонко стучит своими копытками, что никак не хочется верить, будто есть люди, равнодушные к красотам природы, люди, способные то же самое чувствовать, сидя вечером
на каменном порожке инвалидного дома, что чувствуешь только, припоминая эти милые, теплые ночи, когда и сонная река, покрывающаяся туманной дымкой, <и> колеблющаяся возле ваших ног луговая травка, и коростель, дерущий свое горло
на противоположном косогоре, говорят
вам: «Мы все одно, мы все природа, будем тихи теперь, теперь такая пора тихая».
Старуха нагнулась к больному, который сладко уснул под ее говор, перекрестила его три раза древним большим крестом и, свернувшись ежичком
на оттоманке, уснула тем спокойным сном, каким вряд ли нам с
вами, читатель, придется засыпать в ее лета.
— Нет,
на что выпускать? Да вот позвольте
вам, сударыня, презентовать
на новоселье.
Даже
на подпись-то цензурную не раз глянешь, думаешь: «Господи! уж не так ли махнули, чего доброго?» — А
вам это все ничего, даже мало кажется.
Точно, — я сам знаю, что в Европе существует гласность, и понимаю, что она должна существовать, даже… между нами говоря… (смотритель оглянулся
на обе стороны и добавил, понизив голос) я сам несколько раз «Колокол» читал, и не без удовольствия, скажу
вам, читал; но у нас-то,
на родной-то земле, как же это, думаю?
— Да вот
вам, что значит школа-то, и не годитесь, и пронесут имя ваше яко зло, несмотря
на то, что директор нынче все настаивает, чтоб я почаще навертывался
на ваши уроки. И будет это скоро, гораздо прежде, чем
вы до моих лет доживете. В наше-то время отца моего учили, что от трудов праведных не наживешь палат каменных, и мне то же твердили, да и мой сын видел, как я не мог отказываться от головки купеческого сахарцу; а нынче все это двинулось, пошло, и школа будет сменять школу. Так, Николай Степанович?
— Да чем же
вам более заниматься
на гулянках, как не злословием, — отвечал доктор, пожимая мимоходом поданные ему руки. — Прошу
вас, Петр Лукич, представить меня вашей дочери.
— Уж и по обыкновению! Эх, Петр Лукич! Уж вот
на кого Бог-то,
на того и добрые люди. Я, Евгения Петровна, позвольте, уж буду искать сегодня исключительно вашего внимания, уповая, что свойственная человечеству злоба еще не успела достичь вашего сердца и
вы, конечно, не найдете самоуслаждения допиливать меня, чем занимается весь этот прекрасный город с своим уездом и даже с своим уездным смотрителем, сосредоточивающим в своем лице половину всех добрых свойств, отпущенных нам
на всю нашу местность.
— Какое ж веселье, Лизанька? Так себе сошлись, — не утерпел
на старости лет похвастаться товарищам дочкою. У
вас в Мереве, я думаю, гораздо веселее: своя семья большая, всегда есть гости.
— Право, я не умею
вам отвечать
на это, но думаю, что в известной мере возможно. Впрочем, вот у нас доктор знаток естественных наук.
— Помада! Он того мнения, что я все
на свете знаю и все могу сделать.
Вы ему не верьте, когда дело касается меня, — я его сердечная слабость. Позвольте мне лучше осведомиться, в каком он положении?
— А как же! Он сюда за мною должен заехать: ведь искусанные волком не ждут, а завтра к обеду назад и сейчас ехать с исправником. Вот
вам и жизнь, и естественные, и всякие другие науки, — добавил он, глядя
на Лизу. — Что и знал-то когда-нибудь, и то все успел семь раз позабыть.
Вы обратите
на него внимание, Лизавета Егоровна, — это дорогой экземпляр, скоро таких уж ни за какие деньги нельзя будет видеть.
— Что
вы, в самом деле, все
на меня? — вспыльчиво сказала долго сдерживавшаяся Лиза.
—
Вам мешают успокоиться, и я
вас запру
на ключ, пока
вы не перестанете.
— Поедемте
на озеро, Женичка.
Вы ведь еще не были
на нашем озере. Будем там ловить рыбу, сварим уху и приедем, — предложил Бахарев.
Монахиня поставила в уголок моталку, положила
на нее клубок, низко поклонилась, проговорила: «Спаси
вас Господи!» — и вышла.
— Ты даже, — хорошо. Постой-ка, батюшка! Ты, вон тебе шестой десяток, да
на хорошеньких-то зеваешь, а ее мужу тридцать лет! тут без греха грех. — Да грех-то еще грехом, а то и сердечишко заговорит. От капризных-то мужей ведь умеют подбирать: тебе, мол, милая, он не годится, ну, дескать, мне подай.
Вы об этом подумали с нежной маменькой-то или нет, — а?
— Переломить надо эту фанаберию-то. Пусть раз спесь-то свою спрячет да вернется к мужу с покорной головой. А то — эй, смотри, Егор! —
на целый век
вы бабенку сгубите. И что ты-то, в самом деле, за колпак такой.
— То-то хорошо. Скажи
на ушко Ольге Сергеевне, — прибавила, смеясь, игуменья, — что если Лизу будут обижать дома, то я ее к себе в монастырь возьму. Не смейся, не смейся, а скажи. Я без шуток говорю: если увижу, что
вы не хотите дать ей жить сообразно ее натуре, честное слово даю, что к себе увезу.
А я тебе повторяю, что все это орудует любовь, да не та любовь, что
вы там сочиняете, да основываете
на высоких-то нравственных качествах любимого предмета, а это наша, русская, каторжная, зазнобистая любва, та любва, про которую эти адски-мучительные песни поются, за которую и душатся, и режутся, и не рассуждают по-вашему.
Белинский-то — хоть я и позабывал у него многое — рассуждает ведь тут о человеке нравственно развитом, а
вы, шуты, сейчас при своем развитии
на человечество тот мундир и хотите напялить, в котором оно ходить не умеет.
— Что там такое у
вас на барском дворе?
— Ну, и прекрасно, и птичницу сюда
на минутку пошлите, а мы сейчас переведем Лизавету Егоровну. Только чтоб она
вас здесь не застала: она ведь, знаете, такая… деликатная, — рассказывал доктор, уже сходя с конторского крылечка.
А он, вообрази ты себе, верно тут свою теорию насчет укрощения нравов вспомнил; вдруг принял
на себя этакой какой-то смешной, даже вовсе не свойственный ему, серьезный вид и этаким, знаешь, внушающим тоном и так, что всем слышно, говорит: «Извините, mademoiselle, я
вам скажу франшеман, [откровенно (франц.)] что
вы слишком резки».
—
Вы это что о нас с Лизой распускаете, Юстин Феликсович? — спрашивала
на другой день Гловацкая входящего Помаду.
— Да какая ж драма? Что ж,
вы на сцене изобразите, как он жену бил, как та выла, глядючи
на красный платок солдатки, а потом головы им разнесла? Как же это ставить
на сцену! Да и борьбы-то нравственной здесь не представите, потому что все грубо, коротко. Все не борется, а… решается. В таком быту народа у него нет своей драмы, да и быть не может: у него есть уголовные дела, но уж никак не драмы.
— А им очень нужно ваше искусство и его условия.
Вы говорите, что пришлось бы допустить побои
на сцене, что ж, если таково дело, так и допускайте. Только если увидят, что актер не больно бьет, так расхохочутся, А о борьбе-то не беспокойтесь; борьба есть, только рассказать мы про ту борьбу не сумеем.
— Вот
вам и шишка
на носу тунисского бея!
А я
вам доложу, что она есть, и есть она у каждого такого народа своя, с своим складом, хоть ее
на театре представлять, эту борьбу, и неловко.
— А прошу
вас ни
на минуту не забывать, что она его любит до безумия; готова
на крест за него взойти.
— Ну… постойте же еще. Я хотела бы знать, как
вы смотрите
на поступок этой женщины, о которой
вы вчера рассказывали?
— Как
вы поедете? Дорог нет совсем. Я верхом
на своей пристяжной, да и то совсем было и себя и лошадь утопил в зажоре за вашим садом.
— А то, что сил у меня
на это не хватит, да и, откровенно скажу
вам, думаю я, что изгаженного вконец уж не склеишь и не поправишь.
— Прощайте, — сказала ему Лиза. — Только
вы обдумайте наш разговор.
Вы, кажется, очень ошибаетесь
на этот раз. По-моему, безысходных положений нет.
—
На подпись, что ли, склонять? что же
вы полагаете-то?
—
Вы не понимаете, Юстин Феликсович; тогда у нее будет свое дело, она будет и знать, для чего трудиться. А теперь
на что же Ольге Александровне?
— Туда же, к государю! Всякую этакую шушвару-то так тебе пред государя и представят, — ворчала Абрамовна, раздевая Лизу и непомерно раздражаясь
на докторшу. — Ведь этакая прыть! «К самому царю доступлю». Только ему, царю-то нашему, и дела, что
вас, пигалиц этаких, с мужьями разбирать.
— Но нужны, ваше превосходительство, и учители, и учители тоже нужны: это факт. Я был бы очень счастлив, если бы
вы мне позволили рекомендовать
вам на мое место очень достойного и способного молодого человека.
Зарницын вынул листок почтовой бумаги и показал несколько строчек, в которых было сказано: «У нас уж
на фабриках и в казармах везде поют эту песню. Посылаю
вам ее сто экземпляров и сто программ адреса. Распространяйте, и т. д.».
— Стуо, у
вас много рыбы? — осведомился Сафьянос, взглянув
на солдата.
— Да
вы разве не видите? Посмотрите, он скоро женится
на Кожуховой.