Неточные совпадения
Она действительно хороша, и если бы художнику нужно
было изобразить на полотне известную дочь, кормящую грудью осужденного на смерть отца, то он
не нашел бы лучшей натурщицы,
как Евгения Петровна Гловацкая.
— Этой науки, кажется,
не ты одна
не знаешь. По-моему, жить надо
как живется; меньше говорить, да больше делать, и еще больше думать;
не быть эгоисткой,
не выкраивать из всего только одно свое положение,
не обращая внимания на обрезки, да, главное дело,
не лгать ни себе, ни людям. Первое дело
не лгать. Людям ложь вредна, а себе еще вреднее. Станешь лгать себе, так всех обманешь и сама обманешься.
—
Не могу вам про это доложить, — да нет, вряд, чтобы
была знакома. Она ведь из простых, из города Брянскова, из купецкой семьи. Да простые такие купцы-то,
не то чтобы
как вон наши губернские или московские. Совсем из простого звания.
Городок наш маленький, а тятенька, на волю откупимшись, тут домик в долг тоже купили, хотели трактирчик открыть, так
как они
были поваром, ну
не пошло.
А Великий пост
был: у нас в доме
как вот словно в монастыре, опричь грибов ничего
не варили, да и то по середам и по пятницам без масла.
— Нет-с, нынче
не было его. Я все смотрела,
как народ проходил и выходил, а только его
не было: врать
не хочу.
Верстовой столб представляется великаном и совсем
как будто идет,
как будто вот-вот нагонит; надбрежная ракита смотрит горою, и запоздалая овца, торопливо перебегающая по разошедшимся половицам моста, так хорошо и так звонко стучит своими копытками, что никак
не хочется верить, будто
есть люди, равнодушные к красотам природы, люди, способные то же самое чувствовать, сидя вечером на каменном порожке инвалидного дома, что чувствуешь только, припоминая эти милые, теплые ночи, когда и сонная река, покрывающаяся туманной дымкой, <и> колеблющаяся возле ваших ног луговая травка, и коростель, дерущий свое горло на противоположном косогоре, говорят вам: «Мы все одно, мы все природа,
будем тихи теперь, теперь такая пора тихая».
—
Какое мое приказание? Такого приказания
не было.
Юстин Помада так и подпрыгнул.
Не столько его обрадовало место, сколько нечаянность этого предложения, в которой он видел давно ожидаемую им заботливость судьбы. Место
было точно хорошее: Помаде давали триста рублей, помещение, прислугу и все содержание у помещицы, вдовы камергера, Меревой. Он мигом собрался и «пошил» себе «цивильный» сюртук, «брюндели», пальто и отправился,
как говорят в Харькове, в «Россию», в известное нам село Мерево.
Но
как бы там ни
было, а только Помаду в меревском дворе так, ни за что ни про что, а никто
не любил. До такой степени
не любили его, что, когда он, протащившись мокрый по двору, простонал у двери: «отворите, бога ради, скорее», столяр Алексей, слышавший этот стон с первого раза, заставил его простонать еще десять раз, прежде чем протянул с примостка руку и отсунул клямку.
Народ говорит, что и у воробья, и у того
есть амбиция, а человек,
какой бы он ни
был, если только мало-мальски самостоятелен, все-таки
не хочет
быть поставлен ниже всех.
Вот тоже доктор у нас
есть, Розанов, человек со странностями и даже
не без резкостей, но и у этого самые резкости-то как-то затрудняюсь, право,
как бы тебе выразить это… ну, только именно резки, только выказывают прямоту и горячность его натуры, а вовсе
не стремятся смять, уничтожить, стереть человека.
Оба они на вид имели
не более
как лет по тридцати, оба
были одеты просто. Зарницын
был невысок ростом, с розовыми щеками и живыми черными глазами. Он смотрел немножко денди. Вязмитинов, напротив,
был очень стройный молодой человек с бледным, несколько задумчивым лицом и очень скромным симпатичным взглядом. В нем
не было ни тени дендизма. Вся его особа дышала простотой, натуральностью и сдержанностью.
— Да вот вам, что значит школа-то, и
не годитесь, и пронесут имя ваше яко зло, несмотря на то, что директор нынче все настаивает, чтоб я почаще навертывался на ваши уроки. И
будет это скоро, гораздо прежде, чем вы до моих лет доживете. В наше-то время отца моего учили, что от трудов праведных
не наживешь палат каменных, и мне то же твердили, да и мой сын видел,
как я
не мог отказываться от головки купеческого сахарцу; а нынче все это двинулось, пошло, и школа
будет сменять школу. Так, Николай Степанович?
— Ну,
какие есть:
не хороши, другие присоветуйте.
— А! видишь, я тебе, гадкая Женька, делаю визит первая.
Не говори, что я аристократка, — ну, поцелуй меня еще, еще. Ангел ты мой!
Как я о тебе соскучилась — сил моих
не было ждать, пока ты приедешь. У нас гостей полон дом, скука смертельная, просилась, просилась к тебе —
не пускают. Папа приехал с поля, я села в его кабриолет покататься, да вот и прикатила к тебе.
—
Какое ж веселье, Лизанька? Так себе сошлись, —
не утерпел на старости лет похвастаться товарищам дочкою. У вас в Мереве, я думаю, гораздо веселее: своя семья большая, всегда
есть гости.
— Да, — хорошо,
как можно
будет, а
не пустят, так
буду сидеть. — Ах, боже мой! — сказала она, быстро вставая со стула, — я и забыла, что мне пора ехать.
Коридором вошла в залу Софи. Она
не была бледна,
как Зина, но тоже казалась несколько утомленною.
— Чего ж ты сердишься, Лиза? Я ведь
не виновата, что у меня такая натура. Я ледышка,
как вы называли меня в институте, ну и что ж мне делать, что я такая ледышка. Может
быть, это и лучше.
— Да,
как же! Нет, это тебя выучили
быть такой хорошей. Люди
не родятся такими,
какими они после выходят. Разве я
была когда-нибудь такая злая, гадкая,
как сегодня? — У Лизы опять навернулись слезы. Она
была уж очень расстроена: кажется, все нервы ее дрожали, и она ежеминутно снова готова
была расплакаться.
— Да что тут за сцены! Велел тихо-спокойно запрячь карету, объявил рабе божией: «поезжай, мол, матушка, честью, а
не поедешь, повезут поневоле», вот и вся недолга. И поедет,
как увидит, что с ней
не шутки шутят, и с мужем из-за вздоров разъезжаться по пяти раз на год
не станет. Тебя же еще
будет благодарить и носа с прежними штуками в отцовский дом, срамница этакая,
не покажет. — А Лиза
как?
— А у нас-то теперь, — говорила бахаревская птичница, — у нас скука престрашенная… Прямо сказать, настоящая Сибирь,
как есть Сибирь. Мы словно
как в гробу живем. Окна в доме заперты, сугробов нанесло, что и
не вылезешь: живем старые да кволые. Все-то наши в городе, и таково-то нам часом бывает скучно-скучно, а тут
как еще псы-то ночью завоют, так инда даже будто
как и жутко станет.
— Что врать! Сам сто раз сознавался, то в Катеньку, то в Машеньку, то в Сашеньку, а уж вечно врезавшись… То
есть ведь такой козел сладострастный, что и вообразить невозможно. Вспыхнет
как порох от каждого женского платья, и пошел идеализировать. А корень всех этих привязанностей совсем сидит
не в уважении.
Я даже думаю, что ты, пожалуй, — черт тебя знает, — ты, может
быть, и, действительно, способен любить так,
как люди
не любят.
— Чего? да разве ты
не во всех в них влюблен?
Как есть во всех. Такой уж ты, брат, сердечкин, и я тебя
не осуждаю. Тебе хочется любить, ты вот распяться бы хотел за женщину, а никак это у тебя
не выходит. Никто ни твоей любви, ни твоих жертв
не принимает, вот ты и ищешь все своих идеалов.
Какое тут, черт, уважение. Разве, уважая Лизу Бахареву, можно уважать Зинку, или уважая поповну, рядом с ней можно уважать Гловацкую?
— Нет,
не таков. Ты еще осенью
был человеком, подававшим надежды проснуться, а теперь,
как Бахаревы уехали, ты совсем — шут тебя знает, на что ты похож — бестолков совсем, милый мой, становишься. Я думал, что Лизавета Егоровна тебя повернет своей живостью, а ты, верно, только и способен миндальничать.
С приездом Женни здесь все пошло жить. Ожил и помолодел сам старик, сильнее зацвел старый жасмин, обрезанный и подвязанный молодыми ручками; повеселела кухарка Пелагея, имевшая теперь возможность совещаться о соленьях и вареньях, и повеселели самые стены комнаты, заслышав легкие шаги грациозной Женни и ее тихий, симпатичный голосок, которым она, оставаясь одна, иногда безотчетно
пела для себя: «Когда б он знал,
как пламенной душою» или «Ты скоро меня позабудешь, а я
не забуду тебя».
Они
не стремились окреститься во имя
какой бы то ни
было теории, а просто, наивно и честно желали добра и горели нетерпением всячески ему содействовать.
А когда бархатная поверхность этого луга мало-помалу серела, клочилась и росла, деревня вовсе исчезала, и только длинные журавли ее колодцев медленно и важно,
как бы по собственному произволу, то поднимали, то опускали свои шеи, точно и в самом деле
были настоящие журавли, живые, вольные птицы божьи, которых
не гнет за нос к земле веревка, привязанная человеком.
Помада вышел. В эти минуты в нем
было что-то страдальческое, и Женни очень
не понравилось,
как Лиза с ним обращается.
Мы должны
были в последних главах показать ее обстановку для того, чтобы
не возвращаться к прошлому и,
не рисуя читателю мелких и неинтересных сцен однообразной уездной жизни, выяснить, при
каких декорациях и мотивах спокойная головка Женни доходила до составления себе ясных и совершенно самостоятельных понятий о людях и их деятельности, о себе, о своих силах, о своем призвании и обязанностях, налагаемых на нее долгом в действительном размере ее сил.
«Может ли
быть, — думала она, глядя на поле, засеянное чечевицей, — чтобы добрая, разумная женщина
не сделала его на целый век таким,
каким он сидит передо мною?
Не может
быть этого. — А пьянство?.. Да другие еще более его
пьют… И разве женщина, если захочет,
не заменит собою вина? Хмель — забвение: около женщины еще легче забываться».
Вязмитинова она очень уважала и
не видела в нем ни одной слабости, ни одного порока. В ее глазах это
был человек,
каким, по ее мнению, следовало
быть человеку.
— Знаете,
какую новость я вам могу сообщить? — спросила она Вязмитинова, когда тот присел за ее столиком, и,
не дождавшись его ответа, тотчас же добавила: — Сегодня к нам Лиза
будет.
— Ничего. Я
не знаю, что вы о ней сочинили себе: она такая же —
как была. Посолиднела только, и больше ничего.
— Да
какая ж драма? Что ж, вы на сцене изобразите,
как он жену бил,
как та выла, глядючи на красный платок солдатки, а потом головы им разнесла?
Как же это ставить на сцену! Да и борьбы-то нравственной здесь
не представите, потому что все грубо, коротко. Все
не борется, а… решается. В таком быту народа у него нет своей драмы, да и
быть не может: у него
есть уголовные дела, но уж никак
не драмы.
Если б я
был писатель, я показал бы
не вам одним,
как происходят у нас дикие, вероятно у нас одних только и возможные драмы, да еще в кружке, который и по-русски-то
не больно хорошо знает.
Как он молил жену хоть солгать ему, что ничего
не было.
— Да
какие ж выводы, Лизавета Егоровна? Если б я изобрел мазь для ращения волос, — употребляю слово мазь для того, чтобы
не изобресть помаду при Помаде, — то я
был бы богаче Ротшильда; а если бы я знал,
как людям выйти из ужасных положений бескровной драмы, мое имя поставили бы на челе человечества.
Никто никогда
не видал Лизы такою оживленною и детски веселою,
как она
была в этот вечер.
Зарницын, единственный сын мелкопоместной дворянской вдовы,
был человек другого сорта. Он жил в одной просторной комнате с самым странным убранством, которое всячески давало посетителю чувствовать, что квартирант вчера приехал, а завтра непременно очень далеко выедет. Даже большой стенной ковер, составлявший одну из непоследних «шикозностей» Зарницына, висел микось-накось,
как будто его здесь
не стоило прибивать поровнее и покрепче, потому что владелец его скоро вон выедет.
Доктора это обстоятельство тоже сильно поразило. Другое дело слышать об известном положении человека, которого мы лично
не знали, и совсем другое, когда в этом положении представляется нам человек близкий, да еще столь молодой, что привычка все заставляет глядеть на него
как на ребенка. Доктору
было жаль Ипполита; он злился и молчал. Лиза относилась к этому делу весьма спокойно.
Но
как ни спокойна
была собственная натура Женни, ее
не удовлетворяла спокойная внимательность Лизы.
Кандидат служил, когда его призывали к его службе, но уже
не пажествовал за Лизой,
как это
было зимою, и опять несколько возвратился к более спокойному состоянию духа, которое в прежние времена
не оставляло его во весь летний сезон, пока Бахаревы жили в деревне.
— Разбойники эти поволжцы, — проговорила Ольга Александровна с такой веселой и нежной улыбкой,
как будто с ней ничего
не было и
как будто она высказывала какую-то ласку мужу и его землякам.
— Все это так и
есть,
как я предполагал, — рассказывал он, вспрыгнув на фундамент перед окном, у которого работала Лиза, — эта сумасшедшая орала, бесновалась, хотела бежать в одной рубашке по городу к отцу, а он ее удержал. Она выбежала на двор кричать, а он ей зажал рукой рот да впихнул назад в комнаты, чтобы люди у ворот
не останавливались; только всего и
было.
— Ты ведь
не знаешь,
какая у нас тревога! — продолжала Гловацкая, стоя по-прежнему в отцовском мундире и снова принявшись за утюг и шляпу, положенные на время при встрече с Лизой. — Сегодня, всего с час назад, приехал чиновник из округа от попечителя, — ревизовать
будет. И папа, и учители все в такой суматохе, а Яковлевича взяли на парадном подъезде стоять. Говорят, скоро
будет в училище. Папа там все хлопочет и болен еще… так неприятно, право!
Уже доедали жаркое, и Женни уже волновалась,
не подожгла бы Пелагея «кудри», которые должны
были явиться на стол под малиновым вареньем,
как в окно залы со вздохом просунулась лошадиная морда, а с седла веселый голос крикнул: «Хлеб да соль».
Лиза все сидела,
как истукан. Можно
было поручиться, что она
не видала ни одного предмета, бывшего перед ее глазами, и если бы судорожное подергиванье бровей по временам
не нарушало мертвой неподвижности ее безжизненно бледного лица, то можно
было бы подумать, что ее хватил столбняк или она так застыла.