Неточные совпадения
На всякую другую жизнь у него
не было никакого взгляда, никаких понятий, кроме тех,
какие дают свои и иностранные газеты. Петербургские страсти, петербургский взгляд, петербургский годовой обиход пороков и добродетелей, мыслей, дел, политики и даже, пожалуй, поэзии — вот где вращалась жизнь его, и он
не порывался из этого круга, находя в нем полное до роскоши удовлетворение своей натуре.
В карты играл он без ошибки и имел репутацию приятного игрока, потому что
был снисходителен к ошибкам других, никогда
не сердился, а глядел на ошибку с таким же приличием,
как на отличный ход. Потом он играл и по большой, и по маленькой, и с крупными игроками, и с капризными дамами.
— От… от скуки — видишь, и я для удовольствия — и тоже без расчетов. А
как я наслаждаюсь красотой, ты и твой Иван Петрович этого
не поймете,
не во гнев тебе и ему — вот и все. Ведь
есть же одни, которые молятся страстно, а другие
не знают этой потребности, и…
Он повел
было жизнь холостяка, пересиливал годы и природу, но
не пересилил и только смотрел,
как ели и
пили другие, а у него желудок
не варил. Но он уже успел нанести смертельный удар своему состоянию.
Было у него другое ожидание — поехать за границу, то
есть в Париж, уже
не с оружием в руках, а с золотом, и там пожить,
как живали в старину.
Он
был в их глазах пустой, никуда
не годный, ни на
какое дело, ни для совета — старик и плохой отец, но он
был Пахотин, а род Пахотиных уходит в древность, портреты предков занимают всю залу, а родословная
не укладывается на большом столе, и в роде их
было много лиц с громким значением.
Одевалась она просто, если разглядеть подробно все, что на ней
было надето, но казалась великолепно одетой. И материя ее платья
как будто
была особенная, и ботинки
не так сидят на ней,
как на других.
— В вашем вопросе
есть и ответ: «жило», — сказали вы, и — отжило, прибавлю я. А эти, — он указал на улицу, — живут!
Как живут — рассказать этого нельзя, кузина. Это значит рассказать вам жизнь вообще, и современную в особенности. Я вот сколько времени рассказываю вам всячески: в спорах, в примерах, читаю… а все
не расскажу.
— Если б вы любили, кузина, — продолжал он,
не слушая ее, — вы должны помнить,
как дорого вам
было проснуться после такой ночи,
как радостно знать, что вы существуете, что
есть мир, люди и он…
— Если этого
не было,
как же вы любили, кузина? — заключил он вопросом.
—
Не таю: в ней
не было ничего ни таинственного, ни возвышенного, а так,
как у всех…
Она
была покойна, свежа. А ему втеснилось в душу, напротив, беспокойство, желание узнать, что у ней теперь на уме, что в сердце, хотелось прочитать в глазах, затронул ли он хоть нервы ее; но она ни разу
не подняла на него глаз. И потом уже, когда после игры подняла, заговорила с ним — все то же в лице,
как вчера,
как третьего дня,
как полгода назад.
— Да, это очень смешно. Она милая женщина и хитрая, и себе на уме в своих делах,
как все женщины, когда они,
как рыбы,
не лезут из воды на берег, а остаются в воде, то
есть в своей сфере…
— Да, но глубокий, истинный художник,
каких нет теперь: последний могикан!.. напишу только портрет Софьи и покажу ему, а там попробую силы на романе. Я записывал и прежде кое-что: у меня
есть отрывки, а теперь примусь серьезно. Это новый для меня род творчества;
не удастся ли там?
Вот пусть эта звезда,
как ее… ты
не знаешь? и я
не знаю, ну да все равно, — пусть она
будет свидетельницей, что я наконец слажу с чем-нибудь: или с живописью, или с романом.
А оставил он ее давно,
как только вступил. Поглядевши вокруг себя, он вывел свое оригинальное заключение, что служба
не есть сама цель, а только средство куда-нибудь девать кучу люда, которому без нее незачем бы родиться на свет. И если б
не было этих людей, то
не нужно
было бы и той службы, которую они несут.
Между тем вне класса начнет рассказывать о какой-нибудь стране или об океане, о городе — откуда что берется у него! Ни в книге этого нет, ни учитель
не рассказывал, а он рисует картину,
как будто
был там, все видел сам.
Потом,
как его
будут раздевать и у него похолодеет сначала у сердца, потом руки и ноги,
как он
не сможет сам лечь, а положит его тихонько сторож Сидорыч…
Райский расплакался, его прозвали «нюней». Он приуныл, три дня ходил мрачный, так что узнать нельзя
было: он ли это? ничего
не рассказывал товарищам,
как они ни приставали к нему.
Между товарищами он
был очень странен: они тоже
не знали,
как понимать его. Симпатии его так часто менялись, что у него
не было ни постоянных друзей, ни врагов.
Он и знание —
не знал, а
как будто видел его у себя в воображении,
как в зеркале, готовым, чувствовал его и этим довольствовался; а узнавать ему
было скучно, он отталкивал наскучивший предмет прочь, отыскивая вокруг нового, живого, поразительного, чтоб в нем самом все играло, билось, трепетало и отзывалось жизнью на жизнь.
В одном месте опекун, а в другом бабушка смотрели только, — первый, чтобы к нему в положенные часы ходили учителя или чтоб он
не пропускал уроков в школе; а вторая, чтоб он
был здоров, имел аппетит и сон, да чтоб одет он
был чисто, держал себя опрятно, и чтоб,
как следует благовоспитанному мальчику, «
не связывался со всякой дрянью».
В доме
какая радость и мир жили! Чего там
не было? Комнатки маленькие, но уютные, с старинной, взятой из большого дома мебелью дедов, дядей, и с улыбавшимися портретами отца и матери Райского, и также родителей двух оставшихся на руках у Бережковой девочек-малюток.
Бабушка, по воспитанию,
была старого века и разваливаться
не любила, а держала себя прямо, с свободной простотой, но и с сдержанным приличием в манерах, и ног под себя,
как делают нынешние барыни,
не поджимала. «Это стыдно женщине», — говорила она.
Она стригла седые волосы и ходила дома по двору и по саду с открытой головой, а в праздник и при гостях надевала чепец; но чепец держался чуть-чуть на маковке,
не шел ей и
как будто готов
был каждую минуту слететь с головы. Она и сама, просидев пять минут с гостем, извинится и снимет.
Василиса, напротив,
была чопорная, важная, вечно шепчущая и одна во всей дворне только опрятная женщина. Она с ранней юности поступила на службу к барыне в качестве горничной,
не расставалась с ней, знает всю ее жизнь и теперь живет у нее
как экономка и доверенная женщина.
Они говорили между собой односложными словами. Бабушке почти
не нужно
было отдавать приказаний Василисе: она сама знала все, что надо делать. А если надобилось что-нибудь экстренное, бабушка
не требовала, а
как будто советовала сделать то или другое.
Этого
было довольно и больным и лекарке, а помещику и подавно. Так
как Меланхолиха практиковала только над крепостными людьми и мещанами, то врачебное управление
не обращало на нее внимания.
И сам Яков только служил за столом, лениво обмахивал веткой мух, лениво и задумчиво менял тарелки и
не охотник
был говорить. Когда и барыня спросит его, так он еле ответит,
как будто ему
было бог знает
как тяжело жить на свете, будто гнет какой-нибудь лежал на душе, хотя ничего этого у него
не было. Барыня назначила его дворецким за то только, что он смирен,
пьет умеренно, то
есть мертвецки
не напивается, и
не курит; притом он усерден к церкви.
— Ну, ну, ну… — хотела она сказать, спросить и ничего
не сказала,
не спросила, а только засмеялась и проворно отерла глаза платком. — Маменькин сынок: весь, весь в нее! Посмотри,
какая она красавица
была. Посмотри, Василиса… Помнишь? Ведь похож!
Хотя он получил довольно слабое образование в каком-то корпусе, но любил читать, а особенно по части политики и естественных наук. Слова его, манеры, поступь
были проникнуты какою-то мягкою стыдливостью, и вместе с тем под этой мягкостью скрывалась уверенность в своем достоинстве и никогда
не высказывалась, а как-то видимо присутствовала в нем,
как будто готовая обнаружиться, когда дойдет до этого необходимость.
Если в доме
есть девицы, то принесет фунт конфект, букет цветов и старается подладить тон разговора под их лета, занятия, склонности, сохраняя утонченнейшую учтивость, смешанную с неизменною почтительностью рыцарей старого времени,
не позволяя себе нескромной мысли,
не только намека в речи,
не являясь перед ними иначе,
как во фраке.
К бабушке он питал какую-то почтительную, почти благоговейную дружбу, но пропитанную такой теплотой, что по тому только,
как он входил к ней, садился, смотрел на нее, можно
было заключить, что он любил ее без памяти. Никогда, ни в отношении к ней, ни при ней, он
не обнаружил, по своему обыкновению, признака короткости, хотя
был ежедневным ее гостем.
В городе прежде
был, а потом замолк, за давностию, слух о том,
как Тит Никоныч, в молодости, приехал в город, влюбился в Татьяну Марковну, и Татьяна Марковна в него. Но родители
не согласились на брак, а назначили ей в женихи кого-то другого.
Он закроет глаза и хочет поймать, о чем он думает, но
не поймает; мысли являются и утекают,
как волжские струи: только в нем точно
поет ему какой-то голос, и в голове,
как в каком-то зеркале, стоит та же картина, что перед глазами.
Она
не просит рисовать; а если Марфенька попросит, она пристальнее Марфеньки смотрит,
как рисуют, и ничего
не скажет. Рисунков и карандашей,
как Марфенька, тоже
не просит. Ей
было лет шесть с небольшим.
Райский нашел тысячи две томов и углубился в чтение заглавий. Тут
были все энциклопедисты и Расин с Корнелем, Монтескье, Макиавелли, Вольтер, древние классики во французском переводе и «Неистовый Орланд», и Сумароков с Державиным, и Вальтер Скотт, и знакомый «Освобожденный Иерусалим», и «Илиада» по-французски, и Оссиан в переводе Карамзина, Мармонтель и Шатобриан, и бесчисленные мемуары. Многие еще
не разрезаны:
как видно, владетели, то
есть отец и дед Бориса,
не успели прочесть их.
Это
было более торжественное шествие бабушки по городу.
Не было человека, который бы
не поклонился ей. С иными она останавливалась поговорить. Она называла внуку всякого встречного, объясняла, проезжая мимо домов, кто живет и
как, — все это бегло, на ходу.
Бабушка с почтением и с завистью, а Райский с любопытством глядел на стариков, слушал,
как они припоминали молодость,
не верил их словам, что она
была первая красавица в губернии, а он — молодец и сводил будто женщин с ума.
«Я… художником хочу
быть…» — думал
было он сказать, да вспомнил,
как приняли это опекун и бабушка, и
не сказал.
Печати тонкой, артистической жизни нет: та, у кого бы она
была,
не могла бы жить этой жизнью: она задохнулась бы. Там вкус — в сервизах, экипажах, лошадях, лакеях, горничных, одетых,
как балетные феи.
Жизнь красавицы этого мира или «тряпичного царства»,
как называл его Райский, — мелкий, пестрый, вечно движущийся узор: визиты в своем кругу, театр, катанье, роскошные до безобразия завтраки и обеды до утра, и ночи, продолжающиеся до обеда. Забота одна — чтоб
не было остановок от пестроты.
В детскую она
не ходила, но порядок
был такой,
как будто она там жила.
— Да, читал и аккомпанировал мне на скрипке: он
был странен, иногда задумается и молчит полчаса, так что вздрогнет, когда я назову его по имени, смотрит на меня очень странно…
как иногда вы смотрите, или сядет так близко, что испугает меня. Но мне
не было… досадно на него… Я привыкла к этим странностям; он раз положил свою руку на мою: мне
было очень неловко. Но он
не замечал сам, что делает, — и я
не отняла руки. Даже однажды… когда он
не пришел на музыку, на другой день я встретила его очень холодно…
— Я радуюсь, кузина, а
не смеюсь:
не правда ли, вы жили тогда,
были счастливы, веселы, —
не так,
как после,
как теперь!..
— Да, правда: мне,
как глупой девочке,
было весело смотреть,
как он вдруг робел, боялся взглянуть на меня, а иногда, напротив, долго глядел, — иногда даже побледнеет. Может
быть, я немного кокетничала с ним, по-детски, конечно, от скуки… У нас
было иногда… очень скучно! Но он
был, кажется, очень добр и несчастлив: у него
не было родных никого. Я принимала большое участие в нем, и мне
было с ним весело, это правда. Зато
как я дорого заплатила за эту глупость!..
Вот послушайте, — обратилась она к папа, — что говорит ваша дочь…
как вам нравится это признание!..» Он, бедный,
был смущен и жалок больше меня и смотрел вниз; я знала, что он один
не сердится, а мне хотелось бы умереть в эту минуту со стыда…
—
Как же: отдать ее за учителя? — сказала она. — Вы
не думаете сами серьезно, чтоб это
было возможно!
— Нет! — пылко возразил Райский, — вас обманули.
Не бледнеют и
не краснеют, когда хотят кружить головы ваши франты, кузены, prince Pierre, comte Serge: [князь Пьер, граф Серж (фр.).] вот у кого дурное на уме! А у Ельнина
не было никаких намерений, он,
как я вижу из ваших слов, любил вас искренно. А эти, — он,
не оборачиваясь, указал назад на портреты, — женятся на вас par convenance [выгоды ради (фр.).] и потом меняют на танцовщицу…
— Да, кузина, вы
будете считать потерянною всякую минуту, прожитую,
как вы жили и
как живете теперь… Пропадет этот величавый, стройный вид,
будете задумываться, забудете одеться в это несгибающееся платье… с досадой бросите массивный браслет, и крестик на груди
не будет лежать так правильно и покойно. Потом, когда преодолеете предков, тетушек, перейдете Рубикон — тогда начнется жизнь… мимо вас
будут мелькать дни, часы, ночи…