Неточные совпадения
—
Да как же, матушка! Раз, что жар, а другое дело, последняя станция до губерни-то. Близко, близко, а ведь сорок верст
еще. Спознишься выехать, будет ни два ни полтора. Завтра, вон, люди говорят, Петров день; добрые люди к вечерням пойдут; Агнии Николаевне и сустреть вас некогда будет.
—
Да, нахожу. Нахожу, что все эти нападки неуместны, непрактичны, просто сказать, глупы. Семью нужно переделать, так и училища переделаются. А то, что институты! У нас что ни семья, то ад, дрянь, болото. В институтах воспитывают плохо, а в семьях
еще несравненно хуже. Так что ж тут институты? Институты необходимое зло прошлого века и больше ничего. Иди-ка, дружочек, умойся: самовар несут.
— Этой науки, кажется, не ты одна не знаешь. По-моему, жить надо как живется; меньше говорить,
да больше делать, и
еще больше думать; не быть эгоисткой, не выкраивать из всего только одно свое положение, не обращая внимания на обрезки,
да, главное дело, не лгать ни себе, ни людям. Первое дело не лгать. Людям ложь вредна, а себе
еще вреднее. Станешь лгать себе, так всех обманешь и сама обманешься.
— Ах, мать моя! Как? Ну, вот одна выдумает, что она страдалица, другая, что она героиня, третья
еще что-нибудь такое, чего вовсе нет. Уверят себя в существовании несуществующего,
да и пойдут чудеса творить, от которых бог знает сколько людей станут в несчастные положения. Вот как твоя сестрица Зиночка.
— Ну и выдали меня замуж, в церкви так в нашей венчали, по-нашему. А тут я годочек всего один с мужем-то пожила,
да и овдовела, дитя родилось,
да и умерло, все, как говорила вам, — тятенька тоже померли
еще прежде.
Надо было куда-нибудь пристраиваться. На первый раз это очень поразило Помаду. Потом он и здесь успокоился, решил, что пока он
еще поживет уроками, «а тем временем что-нибудь
да подвернется».
— А теперь вон
еще новая школа заходит, и, попомните мое слово, что скоро она скажет и вам, Алексей Павлович, и вам, Николай Степанович,
да даже, чего доброго, и доктору, что все вы люди отсталые, для дела не годитесь.
— А! видишь, я тебе, гадкая Женька, делаю визит первая. Не говори, что я аристократка, — ну, поцелуй меня
еще,
еще. Ангел ты мой! Как я о тебе соскучилась — сил моих не было ждать, пока ты приедешь. У нас гостей полон дом, скука смертельная, просилась, просилась к тебе — не пускают. Папа приехал с поля, я села в его кабриолет покататься,
да вот и прикатила к тебе.
— Женни будет с вами делиться своим журналом. А я вот буду просить Николая Степановича
еще снабжать Женичку книгами из его библиотечки. У него много книг, и он может руководить Женичку, если она захочет заняться одним предметом. Сам я устарел уж, за хлопотами
да дрязгами поотстал от современной науки, а Николаю Степановичу за дочку покланяюсь.
— Здравствуй, Женичка! — безучастно произнесла Ольга Сергеевна, подставляя щеку наклонившейся к ней девушке, и сейчас же непосредственно продолжала: — Положим, что ты
еще ребенок, многого не понимаешь, и потому тебе, разумеется, во многом снисходят; но, помилуй, скажи, что же ты за репутацию себе составишь?
Да и не себе одной: у тебя
еще есть сестра девушка. Положим опять и то, что Соничку давно знают здесь все, но все-таки ты ее сестра.
— Ну
да, я так и ожидала. Это цветочки, а будут
еще ягодки.
— Н… нет, они не поймут; они никог…
да, ни… ког…
да не поймут. Тетка Агния правду говорила. Есть, верно, в самом деле семьи, где
еще меньше понимают, чем в институте.
— Ты даже, — хорошо. Постой-ка, батюшка! Ты, вон тебе шестой десяток,
да на хорошеньких-то зеваешь, а ее мужу тридцать лет! тут без греха грех. —
Да грех-то
еще грехом, а то и сердечишко заговорит. От капризных-то мужей ведь умеют подбирать: тебе, мол, милая, он не годится, ну, дескать, мне подай. Вы об этом подумали с нежной маменькой-то или нет, — а?
—
Да что тут за сцены! Велел тихо-спокойно запрячь карету, объявил рабе божией: «поезжай, мол, матушка, честью, а не поедешь, повезут поневоле», вот и вся недолга. И поедет, как увидит, что с ней не шутки шутят, и с мужем из-за вздоров разъезжаться по пяти раз на год не станет. Тебя же
еще будет благодарить и носа с прежними штуками в отцовский дом, срамница этакая, не покажет. — А Лиза как?
— Ну, и так до сих пор: кроме «
да»
да «нет», никто от нее ни одного слова не слышал. Я уж было и покричал намедни, — ничего, и глазом не моргнула. Ну, а потом мне жалко ее стало, приласкал, и она ласково меня поцеловала. — Теперь вот перед отъездом моим пришла в кабинет сама (чтобы не забыть
еще, право), просила ей хоть какой-нибудь журнал выписать.
— А у нас-то теперь, — говорила бахаревская птичница, — у нас скука престрашенная… Прямо сказать, настоящая Сибирь, как есть Сибирь. Мы словно как в гробу живем. Окна в доме заперты, сугробов нанесло, что и не вылезешь: живем старые
да кволые. Все-то наши в городе, и таково-то нам часом бывает скучно-скучно, а тут как
еще псы-то ночью завоют, так инда даже будто как и жутко станет.
Да не спал
еще Юстин Помада, который не заметил, как догорела и сгасла свечка и как причудливо разрисованное морозом окно озарилось бледным лунным светом.
Стучали после долго
еще в дверь,
да никто не встал отворить ее.
— Я думаю, что ступай ты спать: успеем
еще узнать. Что тут отгадывать
да путаться. Спи. Утро вечера мудренее.
Потом в городе была
еще замечательна улица Крупчатная, на которой приказчики и носильщики, таская кули, сбивали прохожих с ног или, шутки ради, подбеливали их мучкой самой первой руки;
да была
еще улица Главная.
— Нет, равно боюсь. Эта просто бедовая; говори с ней,
да оглядывайся; а та
еще хуже.
«Может ли быть, — думала она, глядя на поле, засеянное чечевицей, — чтобы добрая, разумная женщина не сделала его на целый век таким, каким он сидит передо мною? Не может быть этого. — А пьянство?..
Да другие
еще более его пьют… И разве женщина, если захочет, не заменит собою вина? Хмель — забвение: около женщины
еще легче забываться».
—
Да, и
еще на целую неделю.
—
Да бабочка была такая, молоденькая и хорошенькая, другой год, как говорю вам, всего замужем
еще.
Она все плакала, грустила, а он ее, как водится, все
еще усерднее
да усерднее за эти слезы поколачивать стал.
— Ну, что
еще выдумаете! Что тут о философии. Говоря о философии-то, я уж тоже позайму у Николая Степановича гегелевской ереси
да гегелевскими словами отвечу вам, что философия невозможна там, где жизнь поглощена вседневными нуждами. Зри речь ученого мужа Гегеля, произнесенную в Берлине, если не ошибаюсь, осенью тысяча восемьсот двадцать восьмого года. Так, Николай Степанович?
«Гроза» не случится у француженки; ну,
да это из того слоя, которому вы
еще, по его невежеству, позволяете иметь некоторые национальные особенности характера, а я вот вам возьму драму из того слоя, который сравнен цивилизациею-то с Парижем и, пожалуй, с Лондоном.
Либо уж те соскочут
да сами такую
еще теорию отхватают, что только ахнем.
—
Да, считаю, Лизавета Егоровна, и уверен, что это на самом деле. Я не могу ничего сделать хорошего: сил нет. Я ведь с детства в каком-то разладе с жизнью. Мать при мне отца поедом ела за то, что тот не умел низко кланяться; молодость моя прошла у моего дяди, такого нравственного развратителя, что и нет ему подобного.
Еще тогда все мои чистые порывы повытоптали. Попробовал полюбить всем сердцем… совсем черт знает что вышло. Вся смелость меня оставила.
Лиза в это время всё
еще лежала с открытыми глазами и думала: «Нет, так нельзя. Где же нибудь
да есть люди!»
—
Да не знаю
еще, зачем искать-то? — ответил доктор. — Может быть, в Петербург придется ехать.
— Все так, все так, — сказал он, наконец, после двухчасового спора, в котором никто не принимал участия, кроме его, Бычкова и Арапова, — только шкода людей,
да и нима людей. Что ж эта газета, этиих мыслйй
еще никто в России не понимает.
—
Да вы
еще останьтесь здесь на несколько дней.
—
Да уж я постараюсь, — отвечал Белоярцев, а Завулонов только крякнул селезнем и сделал движение, в котором было что-то говорившее: «Знаем мы, как ты, подлец, постараешься!
Еще нарочно отсоветуешь».
— Гаа! гаа! гаа! — каркают все встревоженные феи, а он сидит,
да словно и в самом деле думает: «дайте-ка вот
еще понадвинет потемнее, так я вас перещелкаю».
—
Да так, у нашего частного майора именинишки были, так там его сынок рассуждал. «Никакой, говорит, веры не надо.
Еще, говорит, лютареву ересь одну кое время можно попотерпеть, а то, говорит, не надыть никакой». Так вот ты и говори: не то что нашу, а и вашу-то, новую, и тое под сокрытие хотят, — добавил, смеясь, Канунников. — Под лютареву ересь теперича всех произведут.
Внимание Розанова
еще удержалось на Илье Артамоновиче Нестерове, хозяине Пармена Семеновича, высоком, совершенно белом, как лунь, старике с очень умным и честным лицом; на кавалере древнего же письма, но имеющем одежду вкратце «еллинскую» и штаны навыпуск,
да на какой-то тупоумнейшей голове.
—
Да и Маккавеи и Гедеон были жиды, — были жиды
еще и почище их.
—
Да постойте, я сам
еще его не знаю: всего раз один видел. Вот, дайте срок, побываю, тогда и улажу как-нибудь.
—
Да как же не ясно? Надо из ума выжить, чтоб не видать, что все это безумие. Из раскольников, смирнейших людей в мире, которым дай только право молиться свободно
да верить по-своему, революционеров посочинили. Тут… вон… общину в коммуну перетолковали: сумасшествие,
да и только! Недостает, чтоб
еще в храме Божием манифестацию сделали: разные этакие афиши, что ли, бросили… так народ-то
еще один раз кулаки почешет.
—
Да вот четвертую сотню качаем. Бумага паскудная такая, что мочи нет. Красная и желтая ничего
еще, а эта синяя — черт ее знает — вся под вальком крутится. Или опять и зеленая; вот и глядите, ни черта на ней не выходит.
Ольга Александровна не ссорилась и старалась быть всем довольною. Только квартира ей не совсем нравилась: сыровата оказалась,
да Ольге Александровне хотелось иметь при жилье разные хозяйственные удобства, которых Розанов не имел в виду при спешном найме.
Еще Ольге Александровне очень не понравилась купленная мужем тяжелая мебель из красного дерева, но она и в этом случае ограничилась только тем, что почасту называла эту мебель то дровами, то убоищем.
—
Да я, брат, давно; я
еще засветло приехал: все жду тебя. Так все ходил; славно здесь. Ну, уж Москва ваша!
—
Да, — и Лизавете Егоровне тоже… Ей, брат,
еще что, — я ей
еще вот что привез! — воскликнул Помада, вскакивая и ударяя рукою по большой связке бумаги.
— Есть? — досадно; ну
да все равно. Шевченки «Сон», Огарева, тут много
еще…
— Как хотите; а я рад, что, узнав вас, я
еще почувствовал, что могу привязаться к женщине.
Да…
— Он, верно,
еще зайдет к прачке, я его посылала туда,
да он не застал ее утром дома, — отозвалась Бертольди.
— Да-с. Мы довели общество до того, что оно, ненавидя нас, все-таки начинало нас уважать и за нас пока
еще нынче церемонится с вами, а вы его избавите и от этой церемонности.
—
Еще бы?
да он наш. Что ж вы так рассуждаете о Белоярцеве?
У Варвары Алексеевны было десять или двенадцать каморочек, весьма небольших, но довольно чистеньких, сухих, теплых и светлых;
да и сама Варвара Алексеевна была женщина весьма теплая и весьма честная: обращалась с своими квартирантками весьма ласково, охраняла их от всяких обид; брала с них по двенадцати рублей со всем: со столом, чаем и квартирой и вдобавок нередко
еще «обжидала» деньжонки.