Неточные совпадения
Когда ему
было тридцать
лет, он участвовал с Егором Бахаревым в похищении у одного соседнего помещика дочери Ольги Сергеевны, с которою потом его барин сочетался браком в своей полковой церкви, и навсегда забыл услугу, оказанную ему при этом случае Никитушкою.
Когда матери Агнии
было восемнадцать
лет, она яркою звездою взошла на аристократический небосклон так называемого света.
— С
год уж ее не видала. Не любит ко мне, старухе, учащать, скучает. Впрочем, должно
быть, все с гусарами в амазонке ездит. Болтается девочка, не читает ничего, ничего не любит.
Ему
лет под пятьдесят, он полон, приземист, с совершенно красным лицом и сине-багровым носом, вводящим всех в заблуждение насчет его склонности к спиртным напиткам, которых Перепелицын не
пил отроду.
Отец кандидата, прикосновенный каким-то боком к польскому восстанию 1831
года,
был сослан с женою и малолетним Юстином в один из великороссийских губернских городов.
Это
было за семь
лет перед тем, как мы встретились с Юстином Помадою под частоколом бахаревского сада.
Ну ведь и у нас
есть учители очень молодые, вот, например, Зарницын Алексей Павлович, всего пятый
год курс кончил, Вязмитинов, тоже пять
лет как из университета; люди свежие и неустанно следящие и за наукой, и за литературой, и притом люди добросовестно преданные своему делу, а посмотри-ка на них!
Право, я вот теперь смотритель, и, слава богу, двадцать пятый
год, и пенсийка уж недалеко: всяких людей видал, и всяких терпел, и со всеми сживался, ни одного учителя во всю службу не представил ни к перемещению, ни к отставке, а воображаю себе,
будь у меня в числе наставников твой брат, непременно должен бы искать случая от него освободиться.
Оба они на вид имели не более как
лет по тридцати, оба
были одеты просто. Зарницын
был невысок ростом, с розовыми щеками и живыми черными глазами. Он смотрел немножко денди. Вязмитинов, напротив,
был очень стройный молодой человек с бледным, несколько задумчивым лицом и очень скромным симпатичным взглядом. В нем не
было ни тени дендизма. Вся его особа дышала простотой, натуральностью и сдержанностью.
Дело самое пустое:
есть такой Чичиков, служит, его за выслугу
лет и повышают чином, а мне уж черт знает что показалось.
— Да вот вам, что значит школа-то, и не годитесь, и пронесут имя ваше яко зло, несмотря на то, что директор нынче все настаивает, чтоб я почаще навертывался на ваши уроки. И
будет это скоро, гораздо прежде, чем вы до моих
лет доживете. В наше-то время отца моего учили, что от трудов праведных не наживешь палат каменных, и мне то же твердили, да и мой сын видел, как я не мог отказываться от головки купеческого сахарцу; а нынче все это двинулось, пошло, и школа
будет сменять школу. Так, Николай Степанович?
— Через полгода! Экую штуку сказал! Две бабы в
год — велика важность. А по-вашему, не нового ли
было бы требовать?
— Какое ж веселье, Лизанька? Так себе сошлись, — не утерпел на старости
лет похвастаться товарищам дочкою. У вас в Мереве, я думаю, гораздо веселее: своя семья большая, всегда
есть гости.
— Приезжайте к нам почаще
летом, Лизанька. Тут ведь рукой подать, и
будете читать с Николаем Степановичем, — сказал Гловацкий.
— Она ведь пять
лет думать
будет, прежде чем скажет, — шутливо перебила Лиза, — а я вот вам сразу отвечу, что каждый из них лучше, чем все те, которые в эти дни приезжали к нам и с которыми меня знакомили.
— Да что тут за сцены! Велел тихо-спокойно запрячь карету, объявил рабе божией: «поезжай, мол, матушка, честью, а не поедешь, повезут поневоле», вот и вся недолга. И поедет, как увидит, что с ней не шутки шутят, и с мужем из-за вздоров разъезжаться по пяти раз на
год не станет. Тебя же еще
будет благодарить и носа с прежними штуками в отцовский дом, срамница этакая, не покажет. — А Лиза как?
— Да, до
лета, пока наши в городе,
буду жить одна.
— Да бабочка
была такая, молоденькая и хорошенькая, другой
год, как говорю вам, всего замужем еще.
Муж у нее мышей не топтал; восемьдесят
лет, что ли, ему
было, из ума уже выжил совсем.
— Ты того, Петруха… ты не этого… не падай духом. Все, брат, надо переносить. У нас в полку тоже это случилось. У нас раз этого ротмистра разжаловали в солдаты. Разжаловали, пять
лет был в солдатах, а потом отличился и опять пошел: теперь полицеймейстером служит на Волге; женился на немке и два дома собственные купил. Ты не огорчайся: мало ли что в молодости бывает!
Многосторонние удобства Лизиной комнаты не совсем выручали один ее весьма неприятный недостаток.
Летом в ней с девяти или даже с восьми часов до четырех
было до такой степени жарко, что жара этого решительно невозможно
было выносить.
Саренке
было на вид за пятьдесят
лет; он
был какая-то глыба грязного снега, в которой ничего нельзя
было разобрать.
— Что выбрал, Евгения Петровна! Русский человек зачастую сапоги покупает осмотрительнее, чем женится. А вы то скажите, что ведь Розанов молод и для него возможны небезнадежные привязанности, а вот сколько
лет его знаем, в этом роде ничего похожего у него не
было.
— Нет, судя по тому, сколько
лет ее знают все, она должна
быть очень немолодая: ей, я думаю,
лет около пятидесяти.
— А вот тебе мое потомство, — рекомендовал Нечай, подводя к Розанову кудрявую девочку и коротко остриженного мальчика
лет пяти. — Это Милочка, первая наследница, а это Грицко Голопупенко, второй экземпляр, а там, в спальне,
есть третий, а четвертого Дарья Афанасьевна еще не показывает.
А дело
было в том, что всеми позабытый штабс-капитан Давыдовский восьмой
год преспокойно валялся без рук и ног в параличе и любовался, как полнела и добрела во всю мочь его грозная половина, с утра до ночи курившая трубку с длинным черешневым чубуком и кропотавшаяся на семнадцатилетнюю девочку Липку, имевшую нарочитую склонность к истреблению зажигательных спичек, которые вдова Давыдовская имела другую слабость тщательно хранить на своем образнике как некую особенную драгоценность или святыню.
Ульрих Райнер с великим трудом скопил небольшую сумму денег, обеспечил на
год мать и, оплаканный ею, уехал в Россию. Это
было в 1816
году.
В то время иностранцам
было много хода в России, и Ульрих Райнер не остался долго без места и без дела. Тотчас же после приезда в Москву он поступил гувернером в один пансион, а оттуда через два
года уехал в Калужскую губернию наставником к детям богатого князя Тотемского.
Ульрих Райнер хотел, чтобы сын его
был назван Робертом, в честь его старого университетского друга, кельнского пивовара Блюма, отца прославившегося в 1848
году немецкого демократа Роберта Блюма.
Ульрих Райнер
был теперь гораздо старше, чем при рождении первого ребенка, и не сумасшествовал. Ребенка при св. крещении назвали Васильем. Отец звал его Вильгельм-Роберт. Мать, лаская дитя у своей груди, звала его Васей, а прислуга Вильгельмом Ивановичем, так как Ульрих Райнер в России именовался, для простоты речи, Иваном Ивановичем. Вскоре после похорон первого сына, в декабре 1825
года, Ульрих Райнер решительно объявил, что он ни за что не останется в России и совсем переселится в Швейцарию.
Этот план очень огорчал Марью Михайловну Райнер и, несмотря на то, что крутой Ульрих, видя страдания жены,
год от
году откладывал свое переселение, но тем не менее все это терзало Марью Михайловну. Она
была далеко не прочь съездить в Швейцарию и познакомиться с родными мужа, но совсем туда переселиться, с тем чтобы уже никогда более не видать России, она ни за что не хотела. Одна мысль об этом повергала ее в отчаяние. Марья Михайловна любила родину так горячо и просто.
Собою осьмилетний Райнер
был очаровательно хорош. Он
был высок не по
летам, крепко сложен, имел русые кудри, тонкий, правильный нос, с кроткими синими глазами матери и решительным подбородком отца. Лучшего мальчика вообразить
было трудно.
А между тем революция кончилась; Марис и Фрейлиграт сидели за конторками у лондонских банкиров; Роберта Блюма уже не
было на свете, и старческие трепетания одряхлевшей немецкой Европы успокоились под усмиряющие песни публицистов и философов 1850
года. Все
было тихо, и германские владельцы думали, что сделать с скудной складчиной, собранной на отстройку кельнской кафедры?
Это
было вскоре после сорок осьмого
года, по случаю приезда к Райнеру одного русского, с которым бедная женщина ожила, припоминая то белокаменную Москву, то калужские леса, живописные чащобы и волнообразные нивы с ленивой Окой.
— Тебе надо ехать в университет, Вильгельм, — сказал старый Райнер после этого грустного, поэтического
лета снов и мечтаний сына. — В Женеве теперь пиэтисты, в Лозанне и Фрейбурге иезуиты. Надо
быть подальше от этих католических пауков. Я тебя посылаю в Германию. Сначала поучись в Берлине, а потом можешь перейти в Гейдельберг и Бонн.
Более Райнер держался континентального революционного кружка и знакомился со всеми, кто мало-мальски примыкал к этому кружку. Отсюда через
год у Райнера составилось весьма обширное знакомство, и кое-кто из революционных эмигрантов стали поглядывать на него с надеждами и упованиями, что он
будет отличный слуга делу.
Капитан
был человек крупный, телесный, нрава на вид мягкого, веселого и тоже на вид откровенного. Голос имел громкий, бакенбарды густейшие, нос толстый, глазки слащавые и что в его местности называется «очи пивные». Усы, закрывавшие его длинную верхнюю губу, не позволяли видеть самую характерную черту его весьма незлого, но до крайности ненадежного лица.
Лет ему
было под сорок.
Студент Слободзиньский
был на вид весьма кроткий юноша — высокий, довольно стройный, с несколько ксендзовским, острым носом, серыми умными глазами и очень сдержанными манерами. Ему
было двадцать два, много двадцать три
года.
Он имел на вид
лет за пятьдесят, но на голове у него
была густая шапка седых, буйно разметанных волос.
Пархоменко
был черномазенький хлопчик,
лет весьма молодых, с широкими скулами, непропорционально узким лбом и еще более непропорционально узким подбородком, на котором, по вычислению приятелей, с одной стороны росло семнадцать коротеньких волосинок, а с другой — двадцать четыре.
Маркизе
было под пятьдесят
лет.
Те там через сколько
лет подросли да побрались, да и вот тебе
есть муж и жена.
Родился он в Бердичеве; до двух
лет пил козье молоко и
ел селедочную утробку, которая валялась по грязному полу; трех
лет стоял, выпялив пузо, на пороге отцовской закуты; с четырех до восьми, в ермолке и широком отцовском ляпсардаке, обучался бердичевским специальностям: воровству-краже и воровству-мошенничеству, а девяти сдан в рекруты под видом двенадцатилетнего на основании присяжного свидетельства двенадцати добросовестных евреев, утверждавших за полкарбованца, что мальчику уже сполна минуло двенадцать
лет и он может поступить в рекруты за свое чадолюбивое общество.
— Да, может
быть; но у ней столько серьезных занятий, что я не думаю, чтоб ей доставало времени на мимолетные знакомства. Да и Лизанька ничего не найдет в ней для своих
лет.
Если не умру еще пятнадцать
лет, так в России хоть три женщины
будут знать медицину.
Андрей Тихонович тоже
был беспаспортный и проживал здесь с половины
лета, платя сторожу в месяц по полтине серебра.
«Где же ум
был? — спрашивал он себя, шагая по комнате. — Бросил одну прорву, попал в другую, и все это даже не жалко, а только смешно и для моих
лет непростительно глупо. Вон диссертация валяется… а дома Варинька…»
Маркиза и феи, слушая ее, только дивились, как можно
было столько
лет прожить с таким человеком, как Розанов.
— Ну, не думаю; правда, я ее знала ребенком; может
быть, теперь она очень переменилась, а когда я ее знала в институте, она не подавала таких надежд. Я ведь раньше их вышла за два
года, но все-таки не думаю, чтобы Женни на такую штуку рискнула, — произнесла тоном опытной женщины Калистратова.
После разрыва с Лизою Розанову некуда стало ходить, кроме Полиньки Калистратовой; а
лето хотя уже и пришло к концу, но дни стояли прекрасные, теплые, и дачники еще не собирались в пыльный город. Даже Помада стал избегать Розанова. На другой день после описанного в предшедшей главе объяснения он рано прибежал к Розанову, взволнованным, обиженным тоном выговаривал ему за желание поссорить его с Лизою. Никакого средства не
было урезонить его и доказать, что такого желания вовсе не существовало.