Неточные совпадения
— Скажите же, зачем вы живете
в такой стране, где по-вашему все так глупо, где все добрые дела творятся силой иллюзий и
страхов?
Иосаф Платонович не был
в поре доброго раздумья: тюрьма для него не была «штилем», как для философа
в Маршельси: она его только пытала томлением
страха и мелким чувством трусливой боязни. И сюда-то, на второй день его заключения, проникли его палачи из квартиры с тремя парадными дверями.
Справедливость требует сказать, что он неохотно жил
в № 7 и подчинялся
в этом случае единственно требованию Алины, жил как женился, — угрожаемый
страхом представления известной бумаги; но никакого иного коварства он не подозревал.
— Жди, но молчи или не молчи — это мне все равно: дело мое превыше всякого
страха, я вне всякой конкуренции, и мне помешать не может никто и ничто. Впрочем, теперь и недолго уже пождать, пока имя Горданова прогремит
в мире…
— Нет, Флора, не надо, не надо, уйди! — вскрикнула Синтянина, быстро кинувшись
в испуге
в противоположный угол и тотчас же сама устыдилась своего
страха и крика.
Беглецы оба упали: Горданов от раны
в пятку, а Висленев за компанию от
страха. Через минуту они, впрочем, также оба вместе встали, и Висленев, подставив свое плечо под мышку Горданова, обнял его и потащил к оставленному под горой извозчику.
Горданов припомнил, какие он роли отыгрывал
в провинции и какой
страх нагонял он там на добрых людей, и ему даже стало страшно.
Висленев сам знал, что он остается ни при чем, и хотя
страх долговой тюрьмы
в России был так велик, что испепелял
в нем даже самый недуг любви к Глафире, когда Глафира, приняв серьезную мину, сказала ему, что все эти
страхи в существе не очень страшны, и что она дает ему слово не только провезти его благополучно чрез Петербург, но даже и увезти к себе а деревню, то Иосаф выразил полное желание ее слушать и сказал...
Приближение к России наполняло беспокойное воображение Жозефа неописанными
страхами, и Иосаф Платонович уже млел и терялся
в Берлине, а завтра ждал его еще больший
страх и ужас: завтра он будет
в отечестве, «которого и дым нам сладок и приятен», и увидит наконец свою жену и ее малюток, которые, без сомнения, выросли и похорошели
в это время, как он находился
в бегах из Петербурга.
Тут он забился ранее всех
в темный угол и, замирая со
страха, дожидал отхода поезда, меж тем как выехавшая позже его из нумера Бодростипа спокойно поместилась
в купе первого класса.
Аудиенция Глафиры с княгиней Казимирой не была полною неожиданностию ни для той, ни для другой из этих почтенных дам. Павел Николаевич Горданов, по указанию Глафиры, еще утром научил Казимиру произвести скандал, пользуясь кратковременным пребыванием здесь Бодростиной. Ему нетрудно было убедить княгиню, что таким образом она поставит старика
в крайнее положение, и что, находясь под сугубым давлением
страха и скандала, он верно употребит последние усилия удовлетворить ее требования.
Крылатые слова, сказанные об этом стариком, исполнили глубочайшего
страха Глафиру. Она давно не казалась такою смятенною и испуганною, как при этой вести. И
в самом деле было чего бояться: если только Бодростин возьмет завещание и увидит, что там написано, то опять все труды и заботы, все хлопоты и злодеяния, все это могло пойти на ветер.
Ропшин стал для нее самым опасным из преданных ей людей: она замирала от
страха, что он
в одну прелестную минуту кинется
в ноги ее мужу и во всем повинится, так как
в этом Ропшин имел слабую надежду на пренебрежительное прощение со стороны Бодростина.
Бесстрашную Глафиру объял некоторый
страх и
в ней заговорило чувство гордости, которое надо было как-нибудь успокоить, а успокоения этого не
в чем было искать.
Она была замечательно неспокойна и при появлении Ропшина окинула его тревожным взглядом. Глафира уже чувствовала полный
страх пред этим человеком, а по развившейся
в ней крайней подозрительности не могла успокоить себя, что он не пойдет с отчаянья и не начнет как-нибудь поправлять свое положение полной откровенностью пред ее мужем.
Ропшин оробел и пролепетал, что его смущает
страх, что он не может быть покоен и даже не спит, потому что ему по целым ночам чудится, что его запирают
в его комнате и хотят взять.
Эффект, произведенный этою новостью, был чрезвычайный: генерал, жена его, майор и отец Евангел безмолвствовали и ждали пояснения с очевидным
страхом. Бодростин им рассказывал, что обращенный на правую стезю Горданов возгнушался своего безнравственного поведения и
в порыве покаяния оставил бедную Лару, сам упрашивая ее вернуться к ее законным обязанностям.
Ее вводил
в сомнение незнакомый почерк, очевидно торопливо и едва ли не под
страхом тайны писанного письма, и ей про всякий случай необходимою казалась помощь мужчины.
Тайнодействие это всем селом ждалось не без нетерпения и не без священного
страха: о нем шли тихие речи вечерами
в избах, освещенных лучиной, и такая же тихая, но плывучая молва об этом обтекала окрестные села.
Везде, куда ее доносило, она была утешительницей упавших духом от
страха коровьей смерти баб; она осеняла особенною серьезностию пасмурные лица унывших мужиков и воодушевляла нетерпеливою радостью обоего пола подростков, которых молодая кровь скучала
в дымных хатах и чуяла раздольный вечер огничанья
в лесу, где должно собираться премного всякого народа, и где при всех изъявится чудо: из холодного дерева закурится и полохнет пламенем сокрытый живой огонь.
Это двигались огничане Аленина Верха: они, наконец, добыли огня, сожгли на нем чучелу Мары; набрали
в чугунки и корчажки зажженных лучин и тронулись было опахивать землю, но не успели завести борозды, как под ноги баб попалось мертвое и уже окоченевшее тело Михаила Андреевича. Эта находка поразила крестьян неописанным ужасом; опахиванье было забыто и перепуганные мужики с полунагими бабами
в недоумении и
страхе потащили на господский двор убитого барина.
Суета, сменившаяся мертвою тишиной, как только Михаила Андреевича положили на стол
в большой зале, теперь заменялась
страхом, смешанным с недоверием к совершившемуся факту.
На нее напал невыразимый
страх нечистой совести, и уснувший Ропшин уже перестал ей казаться таким отвратительным и тяжелым. Напротив, она была рада, что хотя он здесь при ней, и когда
в ее дверь кто-то тихо стукнул, она побледнела и дружески молвила: «Генрих!»
Корень этого
страха крылся, однако,
в чем-то близком к суеверию.
Неточные совпадения
Я знаю: дам хотят заставить // Читать по-русски. Право,
страх! // Могу ли их себе представить // С «Благонамеренным»
в руках! // Я шлюсь на вас, мои поэты; // Не правда ль: милые предметы, // Которым, за свои грехи, // Писали втайне вы стихи, // Которым сердце посвящали, // Не все ли, русским языком // Владея слабо и с трудом, // Его так мило искажали, // И
в их устах язык чужой // Не обратился ли
в родной?
Кому не скучно лицемерить, // Различно повторять одно, // Стараться важно
в том уверить, //
В чем все уверены давно, // Всё те же слышать возраженья, // Уничтожать предрассужденья, // Которых не было и нет // У девочки
в тринадцать лет! // Кого не утомят угрозы, // Моленья, клятвы, мнимый
страх, // Записки на шести листах, // Обманы, сплетни, кольцы, слезы, // Надзоры теток, матерей, // И дружба тяжкая мужей!
Старушка очень полюбила // Совет разумный и благой; // Сочлась — и тут же положила //
В Москву отправиться зимой. // И Таня слышит новость эту. // На суд взыскательному свету // Представить ясные черты // Провинциальной простоты, // И запоздалые наряды, // И запоздалый склад речей; // Московских франтов и Цирцей // Привлечь насмешливые взгляды!.. // О
страх! нет, лучше и верней //
В глуши лесов остаться ей.
Она дрожала и бледнела. // Когда ж падучая звезда // По небу темному летела // И рассыпалася, — тогда //
В смятенье Таня торопилась, // Пока звезда еще катилась, // Желанье сердца ей шепнуть. // Когда случалось где-нибудь // Ей встретить черного монаха // Иль быстрый заяц меж полей // Перебегал дорогу ей, // Не зная, что начать со
страха, // Предчувствий горестных полна, // Ждала несчастья уж она.
«И полно, Таня!
В эти лета // Мы не слыхали про любовь; // А то бы согнала со света // Меня покойница свекровь». — // «Да как же ты венчалась, няня?» — // «Так, видно, Бог велел. Мой Ваня // Моложе был меня, мой свет, // А было мне тринадцать лет. // Недели две ходила сваха // К моей родне, и наконец // Благословил меня отец. // Я горько плакала со
страха, // Мне с плачем косу расплели // Да с пеньем
в церковь повели.