Солидности этой, однако, не всеми была дана одинаковая оценка, и многие построили на ней заключения, невыгодные для характера молодой девушки. Некоторые молодые дамы, например, называли это излишнею практичностью и жесткостью: по их мнению, Саша, имей она душу живую и восприимчивую, какую предполагает в себе каждая провинциальная дама, не убивала бы поэтические порывы юноши, а поддержала бы их: женщина должна вдохновлять, а не убивать вдохновение.
Старые дамы глядели на дело с другой стороны и, презирая вдаль, предсказывали утвердительно одно, что Саша раньше времени берет Иосафа Платоновича под башмак и отныне будет держать целую жизнь под башмаком.
— Нет, maman, не пред ним… этого я даже не допускаю, но пред правдой, пред долгом, пред его матерью, которой он так обязан. Поверьте, maman, что все, что в этом отношении в нем для других мелко и ничтожно, то… для меня ужасно видеть в нем. Он… — проговорила Саша и снова замялась.
Когда приезжал на каникулы Иосаф Висленев из университета, он и Саша встречались друг с другом каждый раз чрезвычайно тепло и нежно, но в то же время было замечено, что с каждою побывкой Висленева домой радость свидания с Сашей охладевала.
Саша выезжает мало, однако и не избегает выездов, показывается с другими на губернских вечерах, раутах; и весела она, и спокойна, и не отказывается от танцев.
— Ну, знаешь, Саша, воля твоя, я хотя Висленевым старый друг и очень жалею Иосафа Платоновича, но хотелось бы мне умереть с уверенностью, что ты за него замуж не пойдешь.
— Я тебя, Саша, совсем не стесняю и не заклинаю… Нет, нет! Спаси меня от этого Боже! — продолжал он, крестясь и поднимая на лоб очки, — покидать человека в несчастии недостойно. И пожелай ты за него выйти, я, скрепя сердце, дам согласие. Может быть, даже сами со старухою пойдем за тобой, если не отгонишь, но…
Саша в обыкновенном, спокойном, житейском разговоре с отцом и с матерью всегда говорила им вы; но когда заходила речь от сердца, она безнамеренно устраняла это вы и говорила отцу и матери дружеское ты.
Весь следующий день Саша провела в молитве тревожной и жаркой: она не умела молиться тихо и в спокойствии; а на другой, на третий, на четвертый день она много ходила, гуляла, думала и наконец в сумерки пятого дня вошла в залу, где сидел ее отец, и сказала ему...
— Здравствуй, голубушка Саша! — сказала она, поставив ногу на ступеньку тюльбюри, и пожала руку Синтяниной. — А я не думала, что ты поедешь нынче на хутор.
— Нет, нет; я плачу не напрасно: сталось плохое и скверное, да, да… я знаю, о чем я плачу, — отвечала Форова, торопливо обтирая рукой глаза. — Время, Саша, ушло, ушло золотое времечко, когда она была с нами.
— Это все равно; я вижу, что у тебя на душе, да Бог с тобой, я тебе очень благодарна, ты была ко мне добра, но теперь ты совсем переменилась. Бог с тобой, Саша, Бог с тобой!
— Нет! — закричал он, — нет, вы ее так обижали, что вам с нею не нужно прощаться! — и схватил крышу и хотел закрыть гроб, а крыша сделалась так легка, как будто ее кто-нибудь еще другой нес впереди, и сама упала на гроб, и мой приятель Саша Спиридонов видел, что Испанский Дворянин вскочил и сел на крыше гроба.
— Ну-с, тут и увидели Лету, какая она. Она окаменела: «Нет, — говорит, — нет, это благородство не могло умереть, — оно живо. Саша, мой Саша! приди ко мне, мой честный Саша!»
— Да, значит, ты не говорил. Ну и прекрасно, так и показывай, что она тебе все равно, что ничего, да и только. Саша! — обратилась она к Синтяниной, — вели нам запречь твою карафашку! Или уж нам ее запрягли?
— Тут за стеной. Тише, он теперь спит, а мы с Сашутой тут и сидели… Ее Ивану Демьянычу, знаешь, тоже легче… да; Саша повезет его весной в Петербург, чтоб у него вынули пулю. Не хочешь ли чаю?