Неточные совпадения
И чуть если Платов заметит,
что государь чем-нибудь иностранным очень интересуется, то все провожатые молчат, а Платов сейчас скажет: так и так, и у нас дома свое
не хуже есть, — и чем-нибудь отведет.
Англичане это знали и к приезду государеву выдумали разные хитрости, чтобы его чужестранностью пленить и от русских отвлечь, и во многих случаях они этого достигали, особенно в больших собраниях, где Платов
не мог по-французски вполне говорить: но он этим мало и интересовался, потому
что был человек женатый и все французские разговоры считал за пустяки, которые
не стоят воображения.
— Так и так, завтра мы с тобою едем на их оружейную кунсткамеру смотреть. Там, — говорит, — такие природы совершенства,
что как посмотришь, то уже больше
не будешь спорить,
что мы, русские, со своим значением никуда
не годимся.
Платов ничего государю
не ответил, только свой грабоватый нос в лохматую бурку спустил, а пришел в свою квартиру, велел денщику подать из погребца фляжку кавказской водки-кислярки [Кизлярка — виноградная водка из города Кизляра. (Прим. автора.)], дерябнул хороший стакан, на дорожний складень Богу помолился, буркой укрылся и захрапел так,
что во всем доме англичанам никому спать нельзя было.
На другой день поехали государь с Платовым в кунсткамеры. Больше государь никого из русских с собою
не взял, потому
что карету им подали двухсестную.
Государь оглядывается на Платова: очень ли он удивлен и на
что смотрит; а тот идет глаза опустивши, как будто ничего
не видит, — только из усов кольца вьет.
Англичане сразу стали показывать разные удивления и пояснять,
что к
чему у них приноровлено для военных обстоятельств: буреметры морские, мерблюзьи мантоны пеших полков, а для конницы смолевые непромокабли. Государь на все это радуется, все кажется ему очень хорошо, а Платов держит свою ажидацию,
что для него все ничего
не значит.
—
Не знаю, к
чему отнести, но спорить
не смею и должен молчать.
«Через
что это государь огорчился? — думал Платов, — совсем того
не понимаю», — и в таком рассуждении он два раза вставал, крестился и водку пил, пока насильно на себя крепкий сон навел.
А англичане же в это самое время тоже
не спали, потому
что и им завертело. Пока государь на бале веселился, они ему такое новое удивление подстроили,
что у Платова всю фантазию отняли.
А англичане и
не знают,
что это такое молво. Перешептываются, перемигиваются, твердят друг дружке: «Молво, молво», а понять
не могут,
что это у нас такой сахар делается, и должны сознаться,
что у них все сахара есть, а «молва» нет.
Англичане попросили, чтобы им серебром отпустили, потому
что в бумажках они толку
не знают; а потом сейчас и другую свою хитрость показали: блоху в дар подали, а футляра на нее
не принесли: без футляра же ни ее, ни ключика держать нельзя, потому
что затеряются и в сору их так и выбросят.
Этого они
не подали, потому
что футляр, говорят, будто казенный, а у них насчет казенного строго, хоть и для государя — нельзя жертвовать.
Те остались этим очень довольны, а Платов ничего против слов государя произнести
не мог. Только взял мелкоскоп да, ничего
не говоря, себе в карман спустил, потому
что «он сюда же, — говорит, — принадлежит, а денег вы и без того у нас много взяли».
Государь этого
не знал до самого приезда в Россию, а уехали они скоро, потому
что у государя от военных дел сделалась меланхолия и он захотел духовную исповедь иметь в Таганроге у попа Федота [«Поп Федот»
не с ветра взят: император Александр Павлович перед своею кончиною в Таганроге исповедовался у священника Алексея Федотова-Чеховского, который после того именовался «духовником его величества» и любил ставить всем на вид это совершенно случайное обстоятельство.
Император Николай Павлович поначалу тоже никакого внимания на блоху
не обратил, потому
что при восходе его было смятение, но потом один раз стал пересматривать доставшуюся ему от брата шкатулку и достал из нее табакерку, а из табакерки бриллиантовый орех, и в нем нашел стальную блоху, которая уже давно
не была заведена и потому
не действовала, а лежала смирно, как коченелая.
Бросились смотреть в дела и в списки, — но в делах ничего
не записано. Стали того, другого спрашивать, — никто ничего
не знает. Но, по счастью, донской казак Платов был еще жив и даже все еще на своей досадной укушетке лежал и трубку курил. Он как услыхал,
что во дворце такое беспокойство, сейчас с укушетки поднялся, трубку бросил и явился к государю во всех орденах. Государь говорит...
— Мне, ваше величество, ничего для себя
не надо, так как я пью-ем
что хочу и всем доволен, а я, — говорит, — пришел доложить насчет этой нимфозории, которую отыскали: это, — говорит, — так и так было, и вот как происходило при моих глазах в Англии, — и тут при ней есть ключик, а у меня есть их же мелкоскоп, в который можно его видеть, и сим ключом через пузичко эту нимфозорию можно завести, и она будет скакать в каком угодно пространстве и в стороны верояции делать.
— Это, — говорит, — ваше величество, точно,
что работа очень тонкая и интересная, но только нам этому удивляться с одним восторгом чувств
не следует, а надо бы подвергнуть ее русским пересмотрам в Туле или в Сестербеке, — тогда еще Сестрорецк Сестербеком звали, —
не могут ли наши мастера сего превзойти, чтобы англичане над русскими
не предвозвышались.
Мне эта коробочка все равно теперь при моих хлопотах
не нужна, а ты возьми ее с собою и на свою досадную укушетку больше
не ложись, а поезжай на тихий Дон и поведи там с моими донцами междоусобные разговоры насчет их жизни и преданности и
что им нравится.
Скажи им от меня,
что брат мой этой вещи удивлялся и чужих людей, которые делали нимфозорию, больше всех хвалил, а я на своих надеюсь,
что они никого
не хуже.
— Мы, батюшка, милостивое слово государево чувствуем и никогда его забыть
не можем за то,
что он на своих людей надеется, а как нам в настоящем случае быть, того мы в одну минуту сказать
не можем, потому
что аглицкая нация тоже
не глупая, а довольно даже хитрая, и искусство в ней с большим смыслом.
Платов
не совсем доволен был тем,
что туляки так много времени требуют и притом
не говорят ясно:
что такое именно они надеются устроить. Спрашивал он их так и иначе и на все манеры с ними хитро по-донски заговаривал; но туляки ему в хитрости нимало
не уступили, потому
что имели они сразу же такой замысел, по которому
не надеялись даже, чтобы и Платов им поверил, а хотели прямо свое смелое воображение исполнить, да тогда и отдать.
— Мы еще и сами
не знаем,
что учиним, а только будем на Бога надеяться, и авось слово царское ради нас в постыждении
не будет.
Платов вилял, вилял, да увидал,
что туляка ему
не перевилять, подал им табакерку с нимфозорией и говорит...
— Ну, нечего делать, пусть, — говорит, — будет по-вашему; я вас
не знаю, какие вы, ну, одначе, делать нечего, — я вам верю, но только смотрите, бриллиант чтобы
не подменить и аглицкой тонкой работы
не испортьте, да недолго возитесь, потому
что я шибко езжу: двух недель
не пройдет, как я с тихого Дона опять в Петербург поворочу, — тогда мне чтоб непременно было
что государю показать.
А
что именно, этого так-таки и
не сказали.
Платов из Тулы уехал, а оружейники три человека, самые искусные из них, один косой Левша, на щеке пятно родимое, а на висках волосья при ученье выдраны, попрощались с товарищами и с своими домашними да, ничего никому
не сказывая, взяли сумочки, положили туда
что нужно съестного и скрылись из города.
Заметили за ними только то,
что они пошли
не в Московскую заставу, а в противоположную, киевскую сторону, и думали,
что они пошли в Киев почивающим угодникам поклониться или посоветовать там с кем-нибудь из живых святых мужей, всегда пребывающих в Киеве в изобилии.
На святом Афоне знают,
что туляки — народ самый выгодный, и если бы
не они, то темные уголки России, наверно,
не видали бы очень многих святостей отдаленного Востока, а Афон лишился бы многих полезных приношений от русских щедрот и благочестия.
День, два, три сидят и никуда
не выходят, все молоточками потюкивают. Куют что-то такое, а
что куют — ничего неизвестно.
Всем любопытно, а никто ничего
не может узнать, потому
что работающие ничего
не сказывают и наружу
не показываются. Ходили к домику разные люди, стучались в двери под разными видами, чтобы огня или соли попросить, но три искусника ни на какой спрос
не отпираются, и даже
чем питаются — неизвестно. Пробовали их пугать, будто по соседству дом горит, —
не выскочут ли в перепуге и
не объявится ли тогда,
что ими выковано, но ничто
не брало этих хитрых мастеров; один раз только Левша высунулся по плечи и крикнул...
Словом, все дело велось в таком страшном секрете,
что ничего нельзя было узнать, и притом продолжалось оно до самого возвращения казака Платова с тихого Дона к государю, и во все это время мастера ни с кем
не видались и
не разговаривали.
Тульские мастера, которые удивительное дело делали, в это время как раз только свою работу оканчивали. Свистовые прибежали к ним запыхавшись, а простые люди из любопытной публики — те и вовсе
не добежали, потому
что с непривычки по дороге ноги рассыпали и повалилися, а потом от страха, чтобы
не глядеть на Платова, ударились домой да где попало спрятались.
Свистовые же как прискочили, сейчас вскрикнули и как видят,
что те
не отпирают, сейчас без церемонии рванули болты у ставень, но болты были такие крепкие,
что нимало
не подались, дернули двери, а двери изнутри заложены на дубовый засов.
—
Не успеет он вас поглотить, потому вот пока вы тут говорили, у нас уже и этот последний гвоздь заколочен. Бегите и скажите,
что сейчас несем.
Свистовые побежали, но
не с уверкою: думали,
что мастера их обманут; а потому бежат, бежат да оглянутся; но мастера за ними шли и так очень скоро поспешали,
что даже
не вполне как следует для явления важному лицу оделись, а на ходу крючки в кафтанах застегивают. У двух у них в руках ничего
не содержалось, а у третьего, у Левши, в зеленом чехле царская шкатулка с аглицкой стальной блохой.
—
Что вы, подлецы, ничего
не сделали, да еще, пожалуй, всю вещь испортили! Я вам голову сниму!
— Напрасно так нас обижаете, — мы от вас, как от государева посла, все обиды должны стерпеть, но только за то,
что вы в нас усумнились и подумали, будто мы даже государево имя обмануть сходственны, — мы вам секрета нашей работы теперь
не скажем, а извольте к государю отвезти — он увидит, каковы мы у него люди и есть ли ему за нас постыждение.
Платов боялся к государю на глаза показаться, потому
что Николай Павлович был ужасно какой замечательный и памятный — ничего
не забывал.
— Ты — старик мужественный, а этого,
что ты мне докладываешь, быть
не может.
— Подавай сюда. Я знаю,
что мои меня
не могут обманывать. Тут что-нибудь сверх понятия сделано.
—
Что за лихо! — Но веры своей в русских мастеров
не убавил, а велел позвать свою любимую дочь Александру Николаевну и приказал ей...
— Ах они, шельмы собаческие! Теперь понимаю, зачем они ничего мне там сказать
не хотели. Хорошо еще,
что я одного ихнего дурака с собой захватил.
— Мы много довольны,
что ты за нас ручался, а испортить мы ничего
не испортили: возьмите, в самый сильный мелкоскоп смотрите.
— Я знаю,
что мои русские люди меня
не обманут. — И приказал подать мелкоскоп на подушке.
Идет в
чем был: в опорочках, одна штанина в сапоге, другая мотается, а озямчик старенький, крючочки
не застегаются, порастеряны, а шиворот разорван; но ничего,
не конфузится.
«
Что же такое? — думает. — Если государю угодно меня видеть, я должен идти; а если при мне тугамента нет, так я тому
не причинен и скажу, отчего так дело было».
—
Что это такое, братец, значит,
что мы и так и этак смотрели, и под мелкоскоп клали, а ничего замечательного
не усматриваем?
— Видите, я лучше всех знал,
что мои русские меня
не обманут. Глядите, пожалуйста: ведь они, шельмы, аглицкую блоху на подковы подковали!