Неточные совпадения
Когда император Александр Павлович окончил венский совет,
то он захотел по Европе проездиться
и в разных государствах чудес посмотреть.
И чуть если Платов заметит, что государь чем-нибудь иностранным очень интересуется,
то все провожатые молчат, а Платов сейчас скажет: так
и так,
и у нас дома свое не хуже есть, —
и чем-нибудь отведет.
— Так
и так, завтра мы с тобою едем на их оружейную кунсткамеру смотреть. Там, — говорит, — такие природы совершенства, что как посмотришь,
то уже больше не будешь спорить, что мы, русские, со своим значением никуда не годимся.
Государь оглядывается на Платова: очень ли он удивлен
и на что смотрит; а
тот идет глаза опустивши, как будто ничего не видит, — только из усов кольца вьет.
— Мне здесь
то одно удивительно, что мои донцы-молодцы без всего этого воевали
и дванадесять язык прогнали.
А англичане, видя между государя такую перемолвку, сейчас подвели его к самому Аболону полведерскому
и берут у
того из одной руки Мортимерово ружье, а из другой пистолю.
— Ах, ах, ах, — говорит, — как это так… как это даже можно так тонко сделать! —
И к Платову по-русски оборачивается
и говорит: — Вот если бы у меня был хотя один такой мастер в России, так я бы этим весьма счастливый был
и гордился, а
того мастера сейчас же благородным бы сделал.
А Платов на эти слова в
ту же минуту опустил правую руку в свои большие шаровары
и тащит оттуда ружейную отвертку. Англичане говорят: «Это не отворяется», а он, внимания не обращая, ну замок ковырять. Повернул раз, повернул два — замок
и вынулся. Платов показывает государю собачку, а там на самом сугибе сделана русская надпись: «Иван Москвин во граде Туле».
Сели опять в
ту же двухсестную карету
и поехали,
и государь в этот день на бале был, а Платов еще больший стакан кислярки выдушил
и спал крепким казачьим сном.
«Через что это государь огорчился? — думал Платов, — совсем
того не понимаю», —
и в таком рассуждении он два раза вставал, крестился
и водку пил, пока насильно на себя крепкий сон навел.
На другой день, как Платов к государю с добрым утром явился,
тот ему
и говорит...
— Для чего такое мошенничество! Дар сделали
и миллион за
то получили,
и все еще недостаточно! Футляр, — говорит, — всегда при всякой вещи принадлежит.
— Оставь, пожалуйста, это не твое дело — не порть мне политики. У них свой обычай. —
И спрашивает: — Сколько
тот орех стоит, в котором блоха местится?
Те остались этим очень довольны, а Платов ничего против слов государя произнести не мог. Только взял мелкоскоп да, ничего не говоря, себе в карман спустил, потому что «он сюда же, — говорит, — принадлежит, а денег вы
и без
того у нас много взяли».
Государь этого не знал до самого приезда в Россию, а уехали они скоро, потому что у государя от военных дел сделалась меланхолия
и он захотел духовную исповедь иметь в Таганроге у попа Федота [«Поп Федот» не с ветра взят: император Александр Павлович перед своею кончиною в Таганроге исповедовался у священника Алексея Федотова-Чеховского, который после
того именовался «духовником его величества»
и любил ставить всем на вид это совершенно случайное обстоятельство.
И представлял государю, что у аглицких мастеров совсем на всё другие правила жизни, науки
и продовольствия,
и каждый человек у них себе все абсолютные обстоятельства перед собою имеет,
и через
то в нем совсем другой смысл.
Позвали от Аничкина моста из противной аптеки химика, который на самых мелких весах яды взвешивал,
и ему показали, а
тот сейчас взял блоху, положил на язык
и говорит: «Чувствую хлад, как от крепкого металла». А потом зубом ее слегка помял
и объявил...
Бросились смотреть в дела
и в списки, — но в делах ничего не записано. Стали
того, другого спрашивать, — никто ничего не знает. Но, по счастью, донской казак Платов был еще жив
и даже все еще на своей досадной укушетке лежал
и трубку курил. Он как услыхал, что во дворце такое беспокойство, сейчас с укушетки поднялся, трубку бросил
и явился к государю во всех орденах. Государь говорит...
— Мы, батюшка, милостивое слово государево чувствуем
и никогда его забыть не можем за
то, что он на своих людей надеется, а как нам в настоящем случае быть,
того мы в одну минуту сказать не можем, потому что аглицкая нация тоже не глупая, а довольно даже хитрая,
и искусство в ней с большим смыслом.
Гуляй себе по Дону
и заживляй раны, которые приял за отечество, а когда назад будешь через Тулу ехать, — остановись
и спосылай за нами: мы к
той поре, Бог даст, что-нибудь придумаем.
Платов не совсем доволен был
тем, что туляки так много времени требуют
и притом не говорят ясно: что такое именно они надеются устроить. Спрашивал он их так
и иначе
и на все манеры с ними хитро по-донски заговаривал; но туляки ему в хитрости нимало не уступили, потому что имели они сразу же такой замысел, по которому не надеялись даже, чтобы
и Платов им поверил, а хотели прямо свое смелое воображение исполнить, да тогда
и отдать.
— Тонкой работы, — говорят, — мы не повредим
и бриллианта не обменим, а две недели нам времени довольно, а к
тому случаю, когда назад возвратишься, будет тебе что-нибудь государеву великолепию достойное представить.
Заметили за ними только
то, что они пошли не в Московскую заставу, а в противоположную, киевскую сторону,
и думали, что они пошли в Киев почивающим угодникам поклониться или посоветовать там с кем-нибудь из живых святых мужей, всегда пребывающих в Киеве в изобилии.
Иным даже думалось, что мастера набахвалили перед Платовым, а потом как пообдумались,
то и струсили
и теперь совсем сбежали, унеся с собою
и царскую золотую табакерку,
и бриллиант,
и наделавшую им хлопот аглицкую стальную блоху в футляре.
Их славою в этом отношении полна
и родная земля,
и даже святой Афон: они не только мастера петь с вавилонами, но они знают, как пишется картина «Вечерний звон», а если кто из них посвятит себя большому служению
и пойдет в монашество,
то таковые слывут лучшими монастырскими экономами,
и из них выходят самые способные сборщики.
На святом Афоне знают, что туляки — народ самый выгодный,
и если бы не они,
то темные уголки России, наверно, не видали бы очень многих святостей отдаленного Востока, а Афон лишился бы многих полезных приношений от русских щедрот
и благочестия.
Тульские мастера, которые удивительное дело делали, в это время как раз только свою работу оканчивали. Свистовые прибежали к ним запыхавшись, а простые люди из любопытной публики —
те и вовсе не добежали, потому что с непривычки по дороге ноги рассыпали
и повалилися, а потом от страха, чтобы не глядеть на Платова, ударились домой да где попало спрятались.
Свистовые же как прискочили, сейчас вскрикнули
и как видят, что
те не отпирают, сейчас без церемонии рванули болты у ставень, но болты были такие крепкие, что нимало не подались, дернули двери, а двери изнутри заложены на дубовый засов.
— Он нас до
того часу живьем съест
и на помин души не оставит.
— Напрасно так нас обижаете, — мы от вас, как от государева посла, все обиды должны стерпеть, но только за
то, что вы в нас усумнились
и подумали, будто мы даже государево имя обмануть сходственны, — мы вам секрета нашей работы теперь не скажем, а извольте к государю отвезти — он увидит, каковы мы у него люди
и есть ли ему за нас постыждение.
И с этим протянул руку, схватил своими куцапыми пальцами за шивороток косого Левшу, так что у
того все крючочки от казакина отлетели,
и кинул его к себе в коляску в ноги.
Думал он так: чтобы этим государя занять,
и тогда, если государь сам вспомнит
и заговорит про блоху, надо подать
и ответствовать, а если не заговорит,
то промолчать; шкатулку кабинетному камердинеру велеть спрятать, а тульского левшу в крепостной каземат без сроку посадить, чтобы посидел там до времени, если понадобится.
— Нимфозория, — говорит, — ваше величество, все в
том же пространстве,
и я ее назад привез, а тульские мастера ничего удивительнее сделать не могли.
Платов стал его уверять
и рассказал, как все дело было,
и как досказал до
того, что туляки просили его блоху государю показать, Николай Павлович его по плечу хлопнул
и говорит...
С этими словами выбежал на подъезд, словил Левшу за волосы
и начал туда-сюда трепать так, что клочья полетели. А
тот, когда его Платов перестал бить, поправился
и говорит...
— Это за
то, — говорит Платов, — что я на вас надеялся
и заручался, а вы редкостную вещь испортили.
В
ту же минуту мелкоскоп был подан,
и государь взял блоху
и положил ее под стекло сначала кверху спинкою, потом бочком, потом пузичком, — словом сказать, на все стороны ее повернули, а видеть нечего. Но государь
и тут своей веры не потерял, а только сказал...
«Что же такое? — думает. — Если государю угодно меня видеть, я должен идти; а если при мне тугамента нет, так я
тому не причинен
и скажу, отчего так дело было».
А граф Кисельвроде велел, чтобы обмыли Левшу в Туляковских всенародных банях, остригли в парикмахерской
и одели в парадный кафтан с придворного певчего, для
того, дабы похоже было, будто
и на нем какой-нибудь жалованный чин есть.
Ехали курьер с Левшою очень скоро, так что от Петербурга до Лондона нигде отдыхать не останавливались, а только на каждой станции пояса на один значок еще уже перетягивали, чтобы кишки с легкими не перепутались; но как Левше после представления государю, по платовскому приказанию, от казны винная порция вволю полагалась,
то он, не евши, этим одним себя поддерживал
и на всю Европу русские песни пел, только припев делал по-иностранному: «Ай люли — се тре жули» [Это очень хорошо (от фр. c’est tr s joli)].
Курьер как привез его в Лондон, так появился кому надо
и отдал шкатулку, а Левшу в гостинице в номер посадил, но ему тут скоро скучно стало, да
и есть захотелось. Он постучал в дверь
и показал услужающему себе на рот, а
тот сейчас его
и свел в пищеприемную комнату.
Но потом догадался: опять просто по столу перстом постучит да в рот себе покажет, — англичане догадываются
и подают, только не всегда
того, что надобно, но он что ему не подходящее не принимает.
А
те лица, которым курьер нимфозорию сдал, сию же минуту ее рассмотрели в самый сильный мелкоскоп
и сейчас в публицейские ведомости описание, чтобы завтра же на всеобщее известие клеветон вышел.
— Это жалко, лучше бы, если б вы из арифметики по крайности хоть четыре правила сложения знали,
то бы вам было гораздо пользительнее, чем весь Полусонник. Тогда бы вы могли сообразить, что в каждой машине расчет силы есть, а
то вот хоша вы очень в руках искусны, а не сообразили, что такая малая машинка, как в нимфозории, на самую аккуратную точность рассчитана
и ее подковок несть не может. Через это теперь нимфозория
и не прыгает
и дансе не танцует.
— Это
тем и приятнее, потому что таким делом если заняться,
то надо с обстоятельным намерением, а как я сего к чужой нации не чувствую,
то зачем девушек морочить?
— Я их не порочу, а только мне
то не нравится, что одежда на них как-то машется,
и не разобрать, что такое надето
и для какой надобности; тут одно что-нибудь, а ниже еще другое пришпилено, а на руках какие-то ногавочки. Совсем точно обезьяна сапажу — плисовая тальма.
Перед каждым на виду висит долбица умножения, а под рукою стирабельная дощечка: все, что который мастер делает, — на долбицу смотрит
и с понятием сверяет, а потом на дощечке одно пишет, другое стирает
и в аккурат сводит: что на цыфирях написано,
то и на деле выходит.
Левша на все их житье
и на все их работы насмотрелся, но больше всего внимание обращал на такой предмет, что англичане очень удивлялись. Не столь его занимало, как новые ружья делают, сколь
то, как старые в каком виде состоят. Все обойдет
и хвалит,
и говорит...
Англичанин, которого он спрашивает, рукою ему в
ту сторону покажет или головою махнет, а он туда лицом оборотится
и нетерпеливо в родную сторону смотрит.
— Такое, чтобы ничего в одиночку не пить, а всего пить заровно: что один,
то непременно
и другой,
и кто кого перепьет,
того и горка.