Неточные совпадения
Бабушка моя, княгиня Варвара Никаноровна, говорила
о нем,
что «он, по тогдашнему времени,
был не к масти козырь, презирал искательства и слишком любил добродетель».
Это говорилось уже давно: последний раз,
что я слышала от бабушки эту тираду,
было в сорок восьмом году, с небольшим за год до ее смерти, и я должна сказать,
что, слушая тогда ее укоризненное замечание
о том,
что «так немногие в себе человека уважают», я, при всем моем тогдашнем младенчестве, понимала,
что вижу пред собою одну из тех, которая умела себя уважать.
Но все эти заботы
о нем он ни во
что обращал: бутылки этой, от княгини положенной, ему мало
было, и он все,
что мог, от себя в казенное село в кабак тащил, но во хмелю
был очень смирный.
Он и вылез… Прелести сказать, как
был хорош! Сирень-то
о ту пору густо цвела, и молодые эти лиловые букетики ему всю голову облепили и за ушами и в волосах везде торчат… Точно волшебный Фавна,
что на картинах пишут.
Если бы княгиня и дьяконица
были в эти минуты поменьше заняты тем,
о чем они говорили, то им бы надлежало слышать,
что при последних словах двери соседней гардеробной комнаты тихо скрипнули и оттуда кто-то выкатил. Это
была счастливейшая из счастливых Ольга Федотовна. Она теперь знала,
что ее любят.
В этом как бы заключался весь ответ ее себе, нам и всякому, кто захотел бы спросить
о том,
что некогда
было, и
о том,
что она нынче видит и
что чувствует.
Охотник мечтать
о дарованиях и талантах, погибших в разных русских людях от крепостного права, имел бы хорошую задачу расчислить, каких степеней и положений мог достичь Патрикей на поприще дипломатии или науки, но я не знаю, предпочел ли бы Патрикей Семеныч всякий блестящий путь тому,
что считал своим призванием:
быть верным слугой своей великодушной княгине.
Церковных же своих крестьян княгиня сама разделила по седмицам, чтобы каждый мог свободно говеть, не останавливая работ; следила, чтоб из числа их не
было совращений — в
чем, впрочем, всегда менее винила самих совращающихся,
чем духовенство.
О духовенстве она, по собственным ее словам, много скорбела, говоря,
что «они ленивы, алчны и к делу своему небрежны, а в Писании неискусны».
В своих рассуждениях
о людях княгиня
была осторожна: у нее
была поговорка,
что «рассуждение сродни осуждению», и потому она пространно ни
о ком не любила рассуждать, особенно же
о тех, кто показывал ей какое-нибудь недружелюбие (хотя таких
было очень мало).
В заключение характеристики приведу,
что говорил
о бабушке простой человек, муж той, столь часто до сих пор упоминавшейся, дьяконицы Марьи Николаевны. Этот
былой «поскакун» и танцор, доживший ко дням моего отрочества до глубокого престарения, сказал мне однажды
о княгине так...
При таком воззрении понятно,
что бабушка не высокого
была суждения и об этом графе Функендорфе,
о котором ей рассказывали, как он грозен и строг и как от страха пред ним в губернском городе все власти сгибаются и трепещут.
Но грозный для всех граф
был отнюдь не таков по отношению к княгине; до нее один за другим доходили слухи,
что он
о ней очень любопытствует, и сам с величайшим почтением говорил
о ней и с губернатором и в дворянском собрании.
В счету их, без всякого сомнения,
была и дьяконица Марья Николаевна и Дон-Кихот Рогожин,
о котором я уже несколько раз упоминала и теперь здесь непременно должна сказать несколько слов, прежде
чем сведу его с графом.
В результате всего этого получилось одно,
что совсем выбившийся из сна Дон-Кихот в начале Великого поста не выдержал и заболел: он сначала
было закуролесил и хотел прорубить у себя в потолке окно для получения большей порции воздуха, который
был нужен его горячей голове, а потом слег и впал в беспамятство, в котором все продолжал бредить
о широком окне и каком-то законе троичности, который находил во всем,
о чем только мог думать.
Бабушку в этот свой первый приезд в Протозаново наш чудак не видал: они, конечно, знали нечто друг
о друге по слухам, но свидеться им не приходилось. В этот раз бабушке тоже
было не до свидания с гостем, потому
что княгиня занялась больным и даже не имела времени обстоятельно вникнуть, кем он спасен и доставлен. Но зато, похоронив Грайворону, она сию же минуту откомандировала Патрикея к Рогожину отблагодарить его и просить к княгине погостить и хлеба-соли откушать.
Впрочем,
о «барыне Аксютке» знали очень мало и никогда
о ней в бабушкином обществе не говорили и Дон-Кихота
о ней не спрашивали, за
что он, вероятно, и
был очень благодарен.
Рогожин не любил ничего говорить
о себе и, вероятно, считал себя мелочью, но он, например, живообразно повествовал
о честности князя Федора Юрьича Ромодановского, как тот страшные богатства царя Алексея Михайловича,
о которых никто не знал, спрятал и потом, во время турецкой войны, Петру отдал; как князю Ивану Андреевичу Хованскому-Тарарую с сыном головы рубили в Воздвиженском; как у князя Василия Голицына роскошь шла до того,
что дворец
был медью крыт, а червонцы и серебро в погребах
были ссыпаны, а потом родной внук его, Михайло Алексеич, при Анне Ивановне шутом состоял, за ее собакой ходил и за то при Белгородском мире тремя тысячами жалован, и в посмеяние «Квасником» звался, и свадьба его с Авдотьей-калмычкой в Ледяном доме справлялась…
Впрочем, я так близко знаю тех,
о ком говорю,
что не могу сделать грубых промахов в моем рассказе, который
буду продолжать с того, как повела себя княгиня Варвара Никаноровна в Петербурге, где мы ее оставили в конце первой части моей хроники, любующеюся преобразованным по ее мысли Дон-Кихотом Рогожиным.
Эти хлопоты начались давно, но им не
было конца и к самому последнему дню; княгине беспрестанно мерещилось,
что она мало любит дочь, и, мучимая этим призраком своего воображения, она всячески старалась заменить укоряющий ее недостаток любви заботливостью
о благе и внешнем счастье дочери.
О вольтерианцах бабушка не полагала никакого своего мнения, потому
что неверующие, по ее понятиям,
были люди, «у которых смысл жизни потерян», но и масонов она не жаловала, с той точки зрения, чего-де они всё секретничают? Если они любовь к ближнему имеют, так это дело не запретное: вынь из кармана, подай да иди с богом своею дорогой — вот
было ее нехитрое правило.
В свете знали,
что княгиня ни у кого ничего не искала, и потому там ее искали и собирались
есть за ее столами и потом сплетничать
о ней, как
о чудаке,
о женщине резкой, беспокойной и, пожалуй, даже немножко опасной.
Граф Нельи поносил Зубова и прямо писал
о нем,
что «он богат как Крез, а надменен как индейский петух, но не стыдился жить во дворце на всем на готовом и так пресыщался,
что стол его, да Салтыкова с Браницким, обходился казне в день четыреста рублей»,
что, по тогдашней цене денег, разумеется,
была сумма огромная.
Так противны
были ее благородному характеру всякие заглазные злоречия
о людях, которых когда-то боялись и пресмыкались пред ними те самые,
что теперь над ними издевались, подплясывая под дудку развязного иностранца. Понятно,
что во всех таких речах и мнениях княгини
было много неприятного для общества, которое считало всякое несогласное с ним мнение за дерзость.
Из этих слов княгини и из довольного тона, каким они
были произнесены, граф вывел заключение,
что Варвара Никаноровна не высокого мнения
о своей дочери и, очевидно, не
будет стесняться ею много.
Бабушка никогда и никому не говорила
о сделанном ей графом предложении, а графу, кажется, не могло прийти желания об этом рассказывать, но тем не менее Ольга Федотовна все это знала, и когда я ее спрашивала: откуда ей
были известны такие тайности? она обыкновенно только сердилась и раз даже пригрозила мне,
что если я еще
буду ей этим докучать, то она мне больше ничего не скажет.
О происхождении его всякий имел свое мнение: так, Рогожин думал,
что «эта баранья ляжка» (так он величал Жиго)
был непременно дьячок, а Патрикей соображал,
что Жиго из почтальонов, потому
что он необыкновенно скоро бегал и любил
быть на посылках...
Это, однако, имело для Gigot свою хорошую сторону, потому
что чрезвычайно сблизило его с Ольгой Федотовной, которая сама
была подвержена подобным припадкам и, по сочувствию, нежно соболезновала
о других, кто их имеет. А бедный Gigot, по рассказам Ольги Федотовны, в начале своего житья в доме княгини, бывало, как пообедает, так и начнет морщиться.
Ничего не могло
быть забавнее того,
что ни француз не знал,
чем он оскорбил дьяконицу, ни она не понимала,
чего она испугалась, за
что обиделась и
о чем плачет.
Рогожин, к счастию своему, никогда не знал,
что в этом споре все преимущества
были на его стороне, ему и в ум не приходило,
что Gigot называл ему не исторические лица, а спрашивал
о вымышленных героях третьестепенных французских романов, иначе, конечно, он еще тверже обошелся бы с бедным французом.
Больше я не считаю нужным в особенности говорить
о monsieur Gigot, с которым нам еще не раз придется встретиться в моей хронике, но и сказанного, я думаю, достаточно, чтобы судить,
что это
был за человек? Он очень шел к бабушкиной коллекции оригиналов и «людей с совестью и с сердцем», но как французский гувернер он
был терпим только благодаря особенности взгляда княгини на качества лица, потребного для этой должности.
Всякий настоящий гувернер-француз стремился бы внушать детям свои мнения и заводить какие-нибудь свои правила и порядки, а в этом они с княгинею не поладили бы. Но все-таки Gigot, каков он ни
был, не разрешал собою вопроса
о воспитателе. Княгиня все-таки искала человека, который мог бы один и воспитывать и обучить ее сыновей всему,
что нужно знать образованным людям: но где
было найти такого человека? — вот задача!
Сведения, полученные бабушкою
о Червеве от Патрикея, заключались в том,
что Мефодий Мироныч
был профессором в семинарии, но «чем-то проштрафился» и, выйдя в отставку, насилу добыл себе место в частном училище в их городе.
Нанеся этот удар своей подруге, Червев утешал ее, и очень успешно, тем,
что мог найти в ее патриотическом чувстве, которое в ней
было если не выше материнского, то по крайней мере в уровень с ним: она нашла облегчение в том,
что молилась в одной молитве
о сыне и
о России.
— Отчего же моих книг не читать?
Что они старые, так это ничего не значит; а впрочем, я вам расскажу: это
было в Палестине, когда
о святой троице спорили.
Но каково же
было ее удивление, когда те, кому она передала результат своих неудачных разведок
о местопребывании Червева, ответили ей,
что местопребывание старика уже отыскано чрез Дмитрия Петровича Журавского, который не прерывал с Червевым сношений и знал,
что этот антик теперь живет в Курске, где учит грамоте детей и наслаждается дружбою «самоучного мещанина Семенова».
Граф, к чести его сказать, умел слушать и умел понимать,
что интересует человека. Княгиня находила удовольствие говорить с ним
о своих надеждах на Червева, а он не разрушал этих надежд и даже частью укреплял их. Я уверена,
что он в этом случае
был совершенно искренен. Как немец, он мог интриговать во всем,
что касается обихода, но в деле воспитания он не сказал бы лживого слова.
Бабушка
была взята врасплох: это случилось на большом званом вечере, где
были и княгиня и ее дочь. Сват,
о котором в доме Хотетовой
было сказано,
что «ему никто не отказывает», подошел к княгине с улыбкой и сказал...
Эти гости
были здесь так оживлены и веселы,
что им показалось, будто княгиня Варвара Никаноровна просидела со своею гостьею у дочери всего одну минуту, но зато при возвращении их никто бы не узнал: ни эту хозяйку, ни эту гостью, — даже ассистентки графини сморщились, как сморчки, и летели за графинею, которая пронеслась стремглав и, выкатив за порог гостиной, обернулась, обшаркнула
о ковер подошву и сказала...
Взглянув на эту катавасию, сейчас же можно
было понять,
что Рогожин нападает, a Gigot от него спасается: Рогожин, делая аршинные шаги и сверкая глазами, хрипел: «Шпион! шпион!» a Gigot, весь красный, катился вперед, как шар, и орал отчаянным голосом: «Исво-о-ощи-к!»
Княгиня
была в восторге от этого письма. Не знаю,
что именно ее в нем пленяло; но, конечно, тут имело значение и слово «
о счастии в самых бедствиях». Она и сама почитала такое познание драгоценнее всяких иных знаний, но не решалась это высказать, потому
что считала себя «профаном в науках». Притом бабушка хотя и не верила,
что «древле
было все лучше и дешевле», но ей нравились большие характеры, с которыми она
была знакома по жизнеописаниям Плутарха во французском переводе.
Ольге Федотовне
было всех жалко, и княгиню, и князьков, и Патрикея Семеныча, и «Жигошу», —
о последнем она заботилась даже, кажется, больше,
чем о всех других, и всех, кого могла, просила жалеть его, сироту.
По его мнению, весь опыт жизни обманчив, — и самая рассудительность ненадежна: не стоит думать
о том,
что будут делать другие, когда вы
будете делать им добро, а надо, ни перед
чем не останавливаясь,
быть ко всем добрым.
— Но как же вы теперь
будете устроены? — спросила, удерживая в своих руках руку его, княгиня, — и она с замешательством стала говорить
о том,
что почла бы за счастье его успокоить у себя в деревне, но Червев это отклонил, ответив,
что он «всегда устроен».
И на этот раз он действительно уже
был устроен и притом совсем необыкновенно: посетивший княгиню на Другой день предводитель сообщил ей две новости: во-первых, присланное ему приглашение наблюдать, чтобы княгиня «воспитывала своих сыновей сообразно их благородному происхождению», а во-вторых, известие
о том,
что Червев за свои «завиральные идеи» послан жить под надзором в Белые берега.
Она сдалась более на просьбы крестьян и, «чтобы им не
было худо», осталась в Протозанове «в гостях у сыновей» и жила просто, кушая вместе с Ольгою самое простое кушанье Ольгиного приготовления, ни
о каких вопросах общего государственного управления не хотела знать и умерла спокойно, с твердостью, и даже шутила,
что теперь опять ничего не боится и
что Фотий на нее, наверное, больше грозиться не
будет.
Могила Червева цела и теперь. На ней
есть крест с надписью: «Мефодий Червев». Хотели
было ему надписать «раб божий», но вспомнили,
что он «бродяга» и
что вообще
о нем
есть что-то неизвестное, и не надписали.
Он именно
был явление, и сам смотрел на себя как на странное явление. Странного в нем
было много, и, между прочим, то,
что он не только понимал в совершенстве себя и свое время, но даже превосходно судил
о том,
чего не понимал вовсе.
О раннем детстве его не сохранилось преданий: я слыхал только,
что он
был дитя ласковое, спокойное и веселое: очень любил мать, няньку, брата с сестрою и имел смешную для ранних лет манеру задумываться, удаляясь в угол и держа у своего детского лба свой маленький указательный палец, —
что, говорят,
было очень смешно, и я этому верю, потому
что князь Яков и в позднейшее время бывал иногда в серьезные минуты довольно наивен.
Про нее, впрочем, кое-что известно из записок ее внучки, княжны Веры, но я не
буду о ней распространяться, потому
что это повело бы меня далеко в протозановскую хронику, которую я писать не намерен.
Ну, вижу, сынок мой не шутя затеял кружиться, и отписала ему, чтобы старался учиться наукам и службе, а
о пустяках, подобных городским барышням, не смел думать, а он и в этот тон ответ шлет: «Правы, — говорит, — вы, милая маменька,
что, не дав мне благословления, даже очень меня пожурили: я вполне того
был достоин и принимаю строгое слово ваше с благодарностью.