Захудалый род
1874
Глава девятая
Странное и притом не совсем приятное впечатление произвел этот рассказ на бабушку. Ей не нравилось, что во всем этом отдает каким-то чудачеством; и она усомнилась в основательности своей догадки, что имя Червева упомянуто в письме Сперанского с целью сделать ей указание на Мефодия Мироныча.
Но, подумав немножко, бабушка, однако, пожелала еще расспросить о нем Дон-Кихота.
Дворянин в это время был близко: он сидел пред княгинею и клал свой пасьянс. Бабушка тотчас же вступила с ним в разговор.
— Полно тебе шлепать своими картами! — сказала она. — Давай поговорим.
— А? Поговорим… Хорошо, извольте… О чем поговорим?
— Ты ведь, разумеется, тоже знал учителя Червева?
— Что за пустяки! Разумеется, знал.
— Мне кажется… что Патрикей мне про него что-то вздора наговорил.
— Ну, разумеется, как же может Патрикей… Разве Патрикей может его понимать? А что вы про него хотите знать?
— Все.
— Да я всего и сам не знаю.
— Ну, говори просто: что он и какого сорта человек?
— Гм!.. по-моему, он человек первого сорта.
— С какого края первого?
— Да, да; вы правы, я не так сказал: он выше первого, он го-человек.
— Что ты такое несешь?
— Я говорю, он го-человек; это, я думаю, всякому понятно, что значит.
— Ну, а вообрази, что мне это непонятно, и говори толком: чем он от других рознится?
— А чем рознится го-сотерн от простого сотерна: то же вино, да лучше. Он поумнее того, кто сто книг наизусть выучил.
— Кто это сто книг выучил?
— Я читал… был такой ученый… я это в книгах читал.
— Батюшка, да ведь твоих книг, кроме тебя, никто не читывал! Ты объясни проще.
— Отчего же моих книг не читать? Что они старые, так это ничего не значит; а впрочем, я вам расскажу: это было в Палестине, когда о святой троице спорили.
— Ну, вон оно куда пошло!
— Да ведь позвольте, пожалуйста, ведь это так-с… тогда ведь, знаете, в старину, какие люди бывали: учились много, а не боялись ничего.
— Ну хорошо — бывали и тогда разные люди, а ты не путай, а рассказывай: «В Палестине жил ученый, который выучил наизусть сто книг…» Продолжай дальше!
— Да; а там же, где-то в пещере, жил мудрец. Ученый и захотел показать мудрецу, что он много знает; приходит к нему в пещеру и говорит: «Я сто книг выучил», а мудрец на него посмотрел и отвечал: «Ты дурак».
— За что же он его так обидел?
— Да позвольте, вот видите, как вы поспешны: он его совсем не обидел, а хотел его ученость узнать, а ученый как только услыхал, что мудрец его дураком назвал, взял палку и начал мудреца бить.
— И троица, и науки, и палкой дерутся… Ничего не разберу.
— Да вы подождите, ведь это вдруг невозможно… Вот когда ученый мудреца отколотил, мудрец и заплакал.
— Больно, так и мудрец заплачет.
— Совсем не о том, что больно, а из сожаления.
— Ничего не понимаю.
— Слушайте: мудрец заплакал и говорит ученому: «Ах, какой ты бедный, как ты дурно учился», а тот еще хуже рассердился и говорит:
«Чем я дурно учился: я сто книг выучил».
А мудрец отвечает:
«Как же ты сто книг выучил, а одно слово неприятное услыхал, и все их вдруг позабыл и драться стал».
— Это он остро ему сказал.
— А как же? «Иди, говорит, теперь снова учись». А Червев что выучил, все постоянно помнит.
— А его тоже разве на такой манер экзаменовали?
— Еще бы!
— И дураком называли?
— Ну, разумеется: только ведь его кто как хочет обижай, он не обидится и своего достоинства не забудет.
— Да в чем же его достоинство?
— Постиг путь, истину и жизнь.
— Путь, истина и жизнь — это Христос.
— Он его и постиг.
Княгиня перестала расспрашивать; ее докладчики ее интересовали, но не удовлетворяли ее любопытства.
Но каково же было ее удивление, когда те, кому она передала результат своих неудачных разведок о местопребывании Червева, ответили ей, что местопребывание старика уже отыскано чрез Дмитрия Петровича Журавского, который не прерывал с Червевым сношений и знал, что этот антик теперь живет в Курске, где учит грамоте детей и наслаждается дружбою «самоучного мещанина Семенова».
Княгиня слыхала и про Журавского и про «самоучного мещанина Семенова», которые оба впоследствии получили у нас оригинальную известность: первый как сотрудник Сперанского по изданию законов и потом искреннейший аболиционист, а второй как самоучка-астроном.
Имена этих двух людей, в особенности имя Дмитрия Журавского, подняли в глазах бабушки значение Червева. Какой-нибудь незначащий человек не мог быть другом страстного любителя науки Семенова, и с ним наверное не пересылался бы письмами Журавский, освободительные идеи которого, впоследствии неуспешно приложенные им в имениях графа Перовского, хотя и держались в секрете, но были немножко известны княгине. К слову о Журавском нелишним считаю сказать, что бабушка никогда не боялась «освобождения» и сама охотно толковала о том, что быт крепостных невыносимо тяжел и что «несправедливость эту надо уничтожить». Правда, княгиня Варвара Никаноровна не думала о таком освобождении крепостных, какое последовало при Александре Втором; это лучшим ее сверстникам не казалось возможным. Журавский, посвятивший крестьянскому вопросу всю свою жизнь и все свои средства, никогда в лучших своих мечтах не дерзал проектировать так, как это сделалось… Великодушный человек этот соглашался еще оставить крестьянина помещичьим работником, но только не рабом.
По крайней мере так писано в заготовленной Журавским правительству записке, которая ныне, вместе с другими бумагами покойного, хранится у того, кто пишет эти строки. Журавский не мечтал об освобождении крестьян иначе как с долговременною подготовительною полосою, доколе крестьянин и его помещик выправятся умственно и нравственно. Теперь, когда Колумбово яйцо поставлено, все эти примериванья, разумеется, могут казаться очень неудовлетворительными, но тогда и так едва смели думать. Княгиня Варвара Никаноровна, находясь в числе строго избранных лиц небольшого кружка, в котором Журавский первый раз прочел свою записку «О крепостных людях и о средствах устроить их положение на лучших началах», слушала это сочинение с глубочайшим вниманием и по окончании чтения выразила автору полное свое сочувствие и готовность служить его заботам всем, чем она может. Журавский, однако, всех отклонял от участия в этом деле; он надеялся провести все чрез В. Перовского, от имени которого и должна была идти «записка». Но тем не менее все это настолько познакомило княгиню с Журавским, что она не затруднилась обратиться к нему за расспросами о Червеве. Хворый Журавский, с своими длинными золотушными волосами и перевязанным черною косынкою ухом, явился к княгине по ее зову и на ее вопрос о Червеве отвечал:
— Он человек очень ученый.
— Какого духа он? — спросила бабушка.
Собеседник княгини поежился, поправил черную перевязь на своем больном лице и отвечал:
— Слишком возвышенного.
— Извините, — молвила бабушка, — я не понимаю, как человек может быть слишком возвышен?
— Когда он, имея высокий идеал, ничего не уступает условиям времени и необходимости.
— Червев таков?
— Да, он таков.
— Чего ж он хочет?
— Всеобщего блага народного.
— Он знает ваши заботы?
— Да.
— Вы с ним советовались?.. Извините меня, бога ради, что я вас так расспрашиваю.
— Ничего-с; да, я с ним советовался, мы с ним были об этом в переписке, но теперь я это оставил.
— Почему?
Журавский опять взялся за перевязь.
— Бога ради… я вас прошу, извините мне мои вопросы, мне это очень нужно!
— Он нехорошо на меня действует, он очень благоразумен, но все, что составляет цель моей жизни, он считает утопиею… Он охлаждает меня.
— Он не расположен к этому делу?
— Нет; но у него очень сильна критика…
— В чем же он критикует вашу записку?
— Он вместо ответа надписал просто, что в возможность освобождения по воле владельцев не верит.
— Во что же он верит?
— В то, что это сделаем не мы.
— А кто же?
— Или сами крестьяне, или самодержавная воля с трона.
И бабушка и ее собеседник умолкли.
— Что же? — тихо молвила после паузы княгиня, — знаете, может быть, он и прав.
— Быть может.
— Наше благородное сословие… ненадежно.
— Да, в нем мало благородства, — поспешно оторвал Журавский.
— И рассудительности, — подтвердила княгиня, — но скажите мне, пожалуйста, почему этот Червев, человек, как говорите, с таким умом…
— Большим, — перебил Журавский.
— И с образованием…
— Совершенным.
— Почему он живет в таком уничижении?
Журавский бросил на бабушку недовольный взгляд.
— Извините, — сказала бабушка.
— Ничего-с; мне только странно, о чем вы спросили: «Червев в уничижении»… Что же вас в этом удивляет? Он потому и в уничижении, что он всего менее его заслуживает.
— Это превредно, что у нас быть честным так опасно и невыгодно.
— Везде так, — буркнул, подвинув свою повязку, Журавский.
— Нет; у нас особенно не любят людей, которых уважать надо: они нам как бы укором служат, и мы, русские, на этот счет всех хуже; но все-таки… неужто же этот Червев так во всю жизнь нигде не мог места занять?
— Он был профессором.
— Я это слышала, но что же… с чем он там не управился?
— Читал историю, и не годился.
— Почему?
— Хотел ее читать как должно…
— Что выдумал!.. Его отставили?
— Сменили; он взял другой предмет, стал преподавать философию, его совсем отставили. Он ушел.
— Зачем же?
— Нашел, что лучше учить азбуке как должно, чем истории и философии как не надобно.
— И с тех пор бедствует?
— Бедствует?.. Не знаю, он ни на что не жалуется.
— Это удивительный человек.
— Да, он — человек.
— Что вы думаете, если я попрошу его взяться за воспитание моих детей?
— Я думаю, что вы не можете сделать лучшего выбора, если только…
— Что?.. Вы мне скажите откровенно.
— Если вы не хотите сделать из ваших сыновей ни офицеров…
— Нет.
— Ни царедворцев…
— О нет, нет, нет, — и бабушка окрестила перед собою на три стороны воздух.
— А если вы желаете видеть в них людей…
— Да, да; простых, добрых и честных людей, людей с познаниями, с религией и с прямою душою.
— Тогда Червев вам клад, но…
— Что еще?
— Червев христианин.
Говорившие переглянулись и помолчали.
— Это остро, — произнесла тихо княгиня.
— Да, — еще тише согласился Журавский.
— Настоящий христианин?
— Да.
— Желаю доверить ему моих детей.
— Я напишу ему.