Неточные совпадения
Кроме того, здесь, может
быть, представит некоторый интерес, что эти записки писаны человеком, который
не будет жить в то время, когда его записки могут
быть доступны
для чтения.
Для моих родных и домашних навсегда осталось тайною: как я очутился за окном. Прислуга, смотрению которой я
был поручен, уверяла, что меня сманул и вытянул за окно бес; отец мой уверял, что виною всему мое фантазерство и распущенность, за которые моя мать терпела вечные гонения; а мать… она ничего
не говорила и только плакала надо мною и шептала...
Будучи сам человеком очень честным, отец мой страдал излишнею доверчивостью и терпеть
не мог никакой подозрительности; это благородное свойство его души послужило ему немножко во вред: занятых сумм недостало, и матушка нашлась вынужденною взять еще несколько тысяч под вексель на покупку инструментов
для полковой музыки.
Одним словом, это
было доброе, чудное лицо, о котором я
не буду говорить более — как потому, что рискую никогда
не кончить с этим описанием, так и потому, что вижу теперь перед собою этот священный
для меня лик, с застенчивой скромностью запрещающий мне слагать ему мои ничтожные хвалы.
После смерти отца мы с матушкой остались
не только нищими, но на нас лежала вина разорения моей престарелой бабки и теток, имение которых, заложенное
для моего отца,
было продано с молотка вместе с тою банею, где я так мученически страдал от бабушки и ее здоровых латышек, голые тела которых так жестоко смущали мою скромность.
Это
было последнее командное слово, которое я слышал в воинском звании, но и оно
было заглушено
для всех нас массою детских голосов. Стоявшие в строю кадеты
не удержались и дружным хором крикнули нам вслед...
Тут я должен сказать, что я, к величайшему моему удовольствию, освободился от лифляндской группы, в которую
был сначала записан, — и переписался в группу киевскую, потому что матушка, в ответ на мое письмо об исключении меня из корпуса, уведомила меня, что мне в Лифляндию ехать незачем, потому что там она
не надеется найти
для меня никакого дела, а что она немедленно же пользуется удобным случаем переехать в Киев, где один родственник моего отца занимал тогда довольно видную штатскую должность, — и мать надеялась, что он
не откажется дать мне какое-нибудь место по гражданской службе.
— Только, приглашая вас к себе в дом, я надеюсь, что вы понимаете, что вам надо
будет привести себя в порядок и хорошенько приодеться, а
не валить толпою как попало; у нас
будут гости и
будут танцевать: вот я
для этого даже сейчас и еду купить себе и сестре перчатки. Советую всем вам, кто хочет танцевать, тоже запастись хорошими перчатками, — иначе нельзя.
Эта «сестра», мне кажется, очень много значила
для всех нас: всем нам
было приятно называть молодое женское лицо… стόики
не устояли. Мы решили перчаток
не покупать, потому что такой экстренный расход
был нам
не по карману, — но, принарядясь в свои сюртуки, отправились в качестве нетанцующих на вечер, который
для меня имел очень серьезное значение с довольно неприятными последствиями.
В этой умеренности мною, по счастию, руководило правило, по которому нам на балах запрещалось делать с дамами более одного тура вальса, — и то изо всей нашей компании знал это правило один я, так как на кадетских балах
для танцев с дамами отбирались лучшие танцоры, в числе которых я всегда
был первым. А
не знай я этого, я, вероятно, закружился бы до нового неприличия, или по крайней мере до тех пор, пока моя дама сама бы меня оставила.
Мне помнится, что я под конец мазурки дал ей слово, что
буду учиться, и именно так, как она мне внушала, то
есть не для получения привилегий и прав, а
для себя,
для своего собственного усовершенствования и развития.
Нам, впрочем, это
было все равно, потому что помещением
для нас, как я выше сказал, во всю дорогу служила повозка, а расстояния
для нас тогда
не существовали, да и притом
для нас в Москве всякое место
было свято и интересно.
Мы далее
не вслушивались — и, тронутые благородством Кириллы, решились скорее выручить его необходимою суммою,
для чего с каждого из нас семерых нужно
было около шести рублей ассигнациями.
Я, может
быть, дурно делаю, вдаваясь во все мелочи нашего первого путешествия, но, во-первых, все это мне чрезвычайно мило, как одно из самых светлых моих юношеских воспоминаний, а во-вторых, пока я делал это путешествие, оно, кажется,
не знаю почему, делало грунт
для образования моего характера, развитие которого связано с историею бедствий и злоключений моей последующей жизни.
Три дня после выезда нашего из Москвы он все спал: спал на стоянках, спал и дорогою — и с этою целию,
для доставления большего удобства себе, никого
не подсаживал в беседку, а лежал, растянувшись вдоль обоих мест на передке. Лошадьми же правил кто-нибудь из нас, но, впрочем, мы это делали более
для своего удовольствия, так как привычные к своему делу кони сами знали, что им
было нужно делать, и шли своею мерною ходою.
Теперь переезд этот ничего
не значит
для путешественника, да и он совершается совсем
не в том месте, где мы перебирались из страны «неба,
елей и песку» в страну украинских черешен.
Постоялые дворы вокруг площади все
были заняты — и Кирилл,
не въезжая никуда на двор, остановился за углом одного дома у самой площади, выпряг здесь своих коней и, растянув хрептуг, поставил их к корму, а сам приступил к Пенькновскому с просьбою пройтись по базару. Кирилл сказал, что ему надо купить
для себя пару бубенчиков и что будто бы ему гораздо сподручнее сделать это приобретение вместе с Пенькновским.
Я все подыскивал удобных изречений
для выражения той моей мысли, что их сыну, может
быть, совсем
не худо, потому что мы
не знаем, что такое смерть: может
быть, она вовсе
не несчастие, а счастие.
Великий господи! мне показалось, что я этого
не вынесу, — и
для спасения своей чести мне тогда по меньшей мере должно
будет застрелиться.
Но, впрочем, как застрелиться мне очень
не хотелось, то я скоро занялся подыскиванием другого подходящего средства, обратясь к которому я только умер бы
для людей, а
для самого себя
был бы жив.
Я хотел избежать встречи с родными покойного Кнышенки,
для которых
не выдумал никакого утешительного слова, потому что мою сократовскую мысль о том, что смерть, может
быть,
есть благо, всякий раз перебивали слова переведенной на русский язык греческой песенки, которую мне певала матушка.
Я чувствовал, что на такую грусть решительно ничего
не ответишь, и бежал от разрывающей душу печали. Потом, во-вторых, я
был уверен в живой
для себя потребности беседы с духовным лицом насчет своего намерения поступить в монастырь.
— Флёт, вот так: флёт! И, — продолжал Диодор, — когда я просол насквозь весь целый свет, то у меня били все разные ордены и кресты, дазе с этой сторона (он указал рукою от одного своего плеча на другое), и одна самая больсая крест
не уместился и тут повис, — заключил он, показав, что орденский крест,
для которого уже
не было места у него на груди, кое-как должен
был поместиться на шее.
Я
был в отчаянии, что только лишь едучи к месту своего назначения я уже перепортил всю свою жизнь: я находил, что эта жизнь жестоко меня обманула; что я
не нашел в ней и уж конечно
не найду той правды и того добра,
для которых считал себя призванным.
— Это справедливо, — продолжала maman, — потому что ты,
не будучи подготовлен ни к какой полезной деятельности,
не можешь претендовать на лучшие места, которые должны принадлежать достойнейшим; и это прекрасно, потому что при незначительных обязанностях по службе у тебя
будет оставаться много времени на полезные занятия
для обогащения сведениями твоего ума и развития твоего сердца.
Она сказала мне, что и самый город Киев она выбрала
для нашего житья, во-первых, потому, что
не хотела, чтобы я проводил юность между чужеземным населением в Лифляндии, которая хотя и
была ее родиной, но
для меня
не годится.
Но если бы и
не так,
для домашнего пения в своем кружке можно
петь и с незначительным голосом, — тут все дело в некотором уменье, а я в этом кое-что смыслю и помогу тебе.
Трезвая речь моей доброй матери, каждое слово которой дышало такою возвышенною и разумною обо мне попечительностию и заботою,
была силоамскою купелью, в которой я окунулся и стал здоров, и бодр, и чист, как будто только слетел в этот мир из горних миров, где
не водят медведей и
не говорят ни о хлебе, ни о вине, ни о палачах, ни о дамах,
для счастья которых нужен рахат-лукум, или «рогатый кум», как мы его называли в своем корпусе.
Я жестоко ошибся насчет старика Альтанского, которого узнал с первого на него взгляда. Этот человек никого
не обижал и
не мог ни
для кого
быть причиною ни малейших несчастий.
— К чему это так рано? — продолжала матушка, — я
не думаю, чтобы эта бездельная привычка портить воздух, необходимый
для нашего дыхания, могла приносить очень много удовольствия; но если уже ты хочешь курить, то, пожалуйста,
не скрывайся и кури при мне. Это по крайней мере
не будет тебя приучать иметь от матери тайны.
Что же относится до тайны матери, то тут я предчувствовал одно, что тут пылает какая-то купина, пламень которой должен
быть для меня свят, и сказал своему пытливому уму: «
Не касайся семо».
Все это я обдумал, идучи рядом с Альтанской, которая, овладев мною, вела к отцу. Мы шли с нею в полном молчании и
не мешали друг другу. Это
был для меня первый опыт приятного молчания, и он мне чрезвычайно удался и полюбился.
— Ивановна! — отвечала она, удерживая мою руку в своей руке. —
Не зовите меня Харитиной Ивановной: нехай я
буду для вас просто ваша Христя.
Пенькновский обещал мне
быть скромным насчет Венгрии и прекрасно исполнил свое обещание, но зато во всем другом обличил перед maman такую игривую развязность, какой я от него никак
не ожидал: он пустился в рассказы о нашем прошлом и представлял ей
не только корпусное начальство, но и директоршу и офицерских жен; делая при этом
для большей наглядности выходы из открытых дверей маминой спальни, он вдруг появился оттуда в матушкином спальном чепце и ночном пеньюаре.
Первые звуки разговора, которые долетели до меня от этой пары,
были какие-то неясные слова, перемешанные
не то с насмешкою,
не то с укоризной. Слова эти принадлежали Сержу, который в чем-то укорял Христю и в то же время сам над нею смеялся. Он, как мне показалось, держал по отношению к ней тон несколько покровительственный, но в то же время
не совсем уверенный и смелый: он укорял ее как будто
для того, чтобы
не вспылить и
не выдать своей душевной тревоги.
— Между тем, мне кажется, я сделал все, — продолжал Серж, — ты желала, чтобы я помирился с тетками, и я
для тебя помирился с этими сплетницами… И даже более: ты хотела, чтобы в течение года, как мы любим друг друга, с моей стороны
не было никакой речи о нашей свадьбе. Я знал, что это фантазия; вам угодно
было меня испытать, удостовериться: люблю ли я вас с такою прочностию, какой вы требуете?
— Как же нет? когда я уезжал отсюда неделю тому назад, ты просила меня верить, что теперь уже все кончено и решено, что я должен
быть покоен, а тебе нужно только несколько дней, чтобы выбрать день
для нашей свадьбы; но прошел один день — и я получаю от тебя письмо с просьбою
не приезжать неделю сюда. Привыкнув к твоим капризам, я смеялся над этим требованием, но, однако, и его исполнил. В эти восемь дней ты что-то писала maman… Что ты такое ей писала?
Я слышал, как это сердце билось, и чувствовал, что оно бьется
для меня, меж тем как если бы оно
было практичнее — ему никто
не смел бы помешать воспользоваться своим правом биться еще
для кого-нибудь другого, и при этой мысли я опять почувствовал Филиппа Кольберга — он вдруг из какого-то далека насторожил на меня свои смелые, открытые глаза, которых я
не мог ничем прогнать, — и только в ревнивом страхе сжал матушку и в ответ на ее ласки шептал ей...
Выздоровев, я немедленно определился на службу, но о службе моей я
не стану распространяться: это
была канцелярская служба, как большинство служб этого рода, то
есть служба весьма необременительная — и
для меня, как
для «генеральского родственника», даже совсем легкая.
Я
не понимал, чтό бы такое моя мать и Альтанский могли сделать
для великой идеи, но
был уверен, что они бы ее ни за что «
не уронили и
не испортили».
— К тому же, — добавила она, — если бы ты теперь
был более со мною, а менее с Иваном Ивановичем, то помимо того, что я
не могу принести
для твоего развития той пользы; какую приносит он, но мы с тобою поступили бы неблагодарно по отношению к такому достойному старику, как Альтанский, и огорчили бы его.
— Нет, мое дитя, это
не совсем так, — отвечала матушка, — ты Ивана Ивановича
не обременяешь. Поверь мне, что я в этом кое-что понимаю: Иван Иваныч — это то, что в какой-то басне представлено под видом лани, которая, лишась своих детей и имея полное вымя молока, искала какого-нибудь звереныша, чтобы он отдоил это отягощающее ее молоко, — ты
для него этот звереныш, и притом очень добрый, а со временем
будешь и благодарный.
Слова матушки
были справедливы: любя Альтанского, я в ту пору все-таки еще
не понимал, коего духа он
был человек, — это пришло ко мне гораздо позже, когда его уже
не стало. В те же юные мои годы, к которым относится эта часть моих воспоминаний, я ощущал одно, что он
был для меня какой-то сосуд, заключающий целебную смесь, которую, однако, надо
было пить умеючи, потому что малейшее усиление приема вместо пользы, покоя, здоровья развивало во мне мучительный душевный недуг.
Я
не знаю,
было ли Христе что-нибудь известно о том, что о ней толковали, но полагаю, что нет, потому что она решительно умерла и погреблась
для всего мира.
Рисовал же я хорошо и карандашом и красками, то
есть, разумеется, хорошо
для кадета, а
не для живописца, но я надеялся быстро усовершенствоваться.
Минуты этого отъезда, равно как и всего этого путешествия, я никогда
не позабуду. По самым странным стечениям обстоятельств этот выезд
был моим исходом из отрочества в иной период жизни, который я опишу когда-нибудь, более собравшись с силами, а теперь, подходя к этому рубежу, намечу только ту странную встречу в Кротове, которая
была для меня вехою, указавшею мне новый путь и новые страдания.
Мы, кажется, приехали
не вовремя: в доме что-то такое происходило, что приятелю Лаптева
было недосужно принять нас, а вдобавок ко всему
для нас
не оказалось и особого помещения, и мы должны
были довольствоваться комнатою в неоконченной части дома.