Неточные совпадения
Но дело-то
в том, что
в упомянутом небольшом моем сочиненьице совсем и нет никакой тенденции и даже очень мало вымысла, а почти все — настоящее происшествие, весьма немного развитое только
в некоторых деталях, и то по готовой канве.
Его боялись
в Житомире, боялись
в Киеве и только перестали бояться
в Петербурге, где этот суровый и сухой формалист почувствовал, что он тут не к масти козырь, и вскоре по удалении от
дел скончался.
Да; я не обмолвился: не было уже и охоты, потому что
в этом море стонов и слез,
в котором мне
в моей юности пришлось провести столько тяжких
дней, — отупевало чувство, и если порою когда и шевелилось слабое сострадание, то его тотчас же подавляло сознание полнейшего бессилия помочь этому ужаснейшему, раздирающему горю целой толпы завывавших у стен палаты матерей и рвавших свои пейсы отцов.
Целые
дни, иногда с раннего утра до самых сумерек (при огне рекрут не осматривали), надо было безвыходно сидеть
в присутствии, чтобы разъяснять очередные положения приводимых лиц и представлять объяснения по бесчисленным жалобам, а также подводить законы, приличествующие разрешению того или другого случая.
Легко представить: какие усилия я должен был употреблять, чтобы вести
в порядке такое суматошное и ответственное
дело при таком строгом начальнике, как А. К. Ключарев, которого потом сменил благодушный Н. М. Кобылий, тоже удержавший меня на этой должности.
В это-то время, — может быть даже
в один из самых надоедных
дней, я сидел раз вечером за своим столиком
в присутственной комнате и читал одну за другою набросанные мне жалобы.
«Интролигатор» действительно не был на очереди и представлял присяжное разыскание, что взятый кагалом сын его имеет всего семь лет; но очередь
в эти
дни перед концом набора не наблюдалась, а кагал
в свою очередь представлял другое присяжное разыскание, что мальчику уже исполнилось двенадцать лет.
Интролигатор, очевидно, предчувствовал, что мирская кривда одолеет его правду, и, не надеясь восторжествовать над этою кривдою, отчаянно молил подождать с принятием его сына «только
день один», потому что он нанял уже вместо своего сына наемщика, двадцатилетнего еврея, и везет его к сдаче; а просьбу эту посылает «
в увперед по почте».
Повторяю: мне стало жаль бедного интролигатора, и я вздумал ему немножко помочь. Я хотел, возвращаясь ночью домой, заехать
в английскую гостиницу, где квартировал находившийся для набора флигель-адъютант, и сказать ему: не пожелает ли он вступиться за бедного человека, — попросить, чтобы прием рекрут этого участка был на один
день отложен.
Однако и эта моя задача не годилась, потому что прежде, чем я привел свое намерение
в исполнение, несчастное
дело бедного интролигатора осложнилось такими роковыми случайностями, что спасти его сына могло уже разве только одно чудо.
И что же? чудо для него совершилось, и притом совершилось свободно, просто и легко, наперекор всем видимым невозможностям, благодаря лишь одному тому кроткому «земному ангелу», за какового многие
в Киеве почитали митрополита Филарета, привлеченного сюда — к этому жидовскому
делу — самым неожиданным образом и перевершившего всю жидовскую кривду и неподвижную буквенность закона своим живым и милостивым владычным судом.
Так и
в этот раз, заслышав шум, я полагал, что мои молодцы раздразнили кого-нибудь из титулярных советников и произошла обыкновенная свалка, которая должна сейчас же разрешиться дружным хохотом. Но
дело выходило не так: я слышал, что вся моя орава куда-то отхлынула и канцелярия как будто сразу опустела.
Я должен рассказать,
в чем было
дело.
Однако интролигатор, на свое счастие и несчастие, нашел эту редкость; но чту это был за человек? — Это был
в своем роде замечательный традиционный жидовский гешефтист, который
в акте найма усмотрел превосходный способ обделывать
дела путем разорения ближнего и профанации религии и закона. И что всего интереснее, он хотел все это проделать у всех на глазах и, так сказать, ввести
в употребление новый, до него еще неизвестный и чрезвычайно выгодный прием — издеваться над религиею и законом.
Самое бестолковое изложение этого обстоятельства для меня было вполне достаточно, чтобы понять всю горечь отчаяния рассказчика и всю невозможность какой бы то ни было для него надежды на чье бы то ни было заступление и помощь. Но
в деле этом были еще осложнения, силу и значение которых мог настоящим образом понимать только человек, не совсем чуждый некоторым общественным комбинациям.
Путаясь из стодола
в стодол с различными «мишурисами», которые умышленно давали ему фальшивые сведения и водили его из двора
в двор, чтобы схватить «хабара» и проволочь время, он истратил на это бесполезно почти целый
день, который у беглеца не пропал даром.
Религиозность княгини была совсем не
в жанре нынешней великосветской религиозности, заключающейся преимущественно
в погоне за «оправданием верою»; нет; княгиня Екатерина Алексеевна искала оправдания «
делами» и наделала их столько, что автор «Опыта исследования о доходах и имуществах наших монастырей» должен был дать ей очень видное место.
С виду все это, пожалуй, как будто походило на что-то живое и даже очень полезное, но потом многие начали понимать и толковать об этом иначе, но не
в этом
дело: благотворения и морализация были так сильны, что даже из «магдалинского приюта» для кающихся проституток одно время было признано полезным выдавать «магдалинок» замуж за солдат.
Замотавшийся и потом попавший
в рекруты подмастерье портного Давыдки всеконечно имел довольно верные понятия о генеральном положении
дел в Киеве. И вот он задумал этим воспользоваться и безнаказанно разорить и погубить подвернувшегося ему интролигатора.
Словом,
в одно утро
дело этого проходимца было улажено баронессою так, что жидку только стоило появиться к кому-нибудь из многих лиц, о нем предупрежденных, — и он спасен.
Лучше этого положения для него ничего нельзя было желать и придумать; а между тем, как мы уже знаем, сами обстоятельства так благоприятствовали этому затейнику, что он преблагополучно исполнил и вторую часть своей программы, то есть самым удобным образом сбежал от своего контрагента, заставил его напрасно провести целый
день в тщетных поисках его по разным «заяздам» и другим углам Белой Церкви — этого самого безалаберного после Бердичева жидовского притона.
Куда его было
деть? Прогнать — жестоко; пустить к себе?.. Но какой
в этом смысл? Ведь уже сказано, что я ему ничего не мог сделать, а он только надоест… И притом — я, к стыду моему, был немножечко брезглив, а от него так противно пахло этим кровавым потом.
Я был доволен и жидом и собакой и оставил их
делить до утра одну подстилку, а сам лег
в мою постель
в состоянии усталости от впечатлений, которых было немилосердно много: жид-наемщик, белоцерковский стодол, лавра, митрополит, дикие стоны и вопли, имя Иешу, молчаливый князь и настойчивая княгиня с ее всевластным значением, мой двойник стряпчий Юров и Бобчинский с Добчинским; необходимость и невозможность от всего этого отбиться, и вдруг… какое-то тихое предсонное воспоминание о моей старой няне, болгарке Марине, которую все почему-то называли „туркинею“…
Ночь всю держит стужа, и к рассвету она даже еще более злится и грозит
днем самым суровым, но чуть лишь Феб выкатит на небо
в своей яркой колеснице, — все страхи и никнут: небо горит розовыми тонами,
в воздухе так все и заливает нежная, ласкающая мягкость, снег на освещенных сторонах кровель под угревом улетает как пар.
Таких очаровательных теплых
дней, совершенно неожиданно прорывающихся среди зимней стужи, я нигде не видал, кроме нашей Украины, и преимущественно
в самом Киеве.
У меня и
в мыслях не было говорить с Друкартом об интролигаторе, потому что это, казалось, не имело никакого смысла, и притом же покойный Андрей Иванович хотя и отличался прямою добротою, но он был также человек очень осторожный и не любил вмешиваться
в дела, ему посторонние.
Этот пес имел довольно необыкновенную — пеструю, совершенно тигровую рубашку и любил
в погожие
дни лежать на гребне той высокой завалины, по которой выравнилась над косогором линия дома, и любоваться открывавшимся оттуда зрелищем.
В тот
день, который я описываю, пленипотентов полосатый пес был на своем возвышенном месте и любовался природою. Я его не заметил или не обратил на него внимания, во-первых, потому, что знал его, а во-вторых, потому, что как раз
в это самое время увидал на противоположном тротуаре Друкарта и сошел, чтобы поговорить с ним о моих недосугах, мешавших моему участию
в спектакле.
Во множестве случаев это было прекрасно, но я не мог себе представить — к чему это поведет
в том казусном случае, о котором идет
дело? Против интролигатора и за его обидчика были, во-первых, прямые законные постановления, а во-вторых — княгиня, значение которой было, к сожалению, слишком неоспоримо. Что же постановит против этого княжеское «стало», да и что ему тут делать?
Словом: никого из нас нельзя было заподозревать ни
в малейшем недоброжелательстве церкви, к которой мы принадлежали и по рождению и по убеждениям, и, вероятно, никто из нас не нашел бы никакого удовольствия отвести от церкви невера, который бы возжелал с нею соединиться; а между тем все мы это сделали с полным спокойствием, которое получило на себя санкцию от лица, авторитет которого я, как православный, считаю непререкаемым
в этом
деле.
Тот взял просьбу и, разумеется, зная уже
дело, взглянул
в нее только для порядка.
В ней, впрочем, и нечего было искать изложения
дела, потому что простая и никакой власти не подсудная суть его исчезала
в описании страданий самого интролигатора от людей, от стихии и, наконец, от крокодила, который тоже был занесен
в эту скорбную запись.
Оставалось свернуть это сочинение и изложить князю на словах,
в чем
дело.
Вышесказанной претензии у меня нет, да и она, по правде сказать, ни на что не нужна мне. Слабому перу моему довольно работы и без этого; но доходя
в этом рассказе до встречи с покойным митрополитом Филаретом Амфитеатровым, я должен сказать, каким он мне представлялся со стороны его общечеловечности, до которой мне, собственно, только и было теперь
дело.
В Киеве я услыхал ему первые осуждения за его отношения к покойному о. Герасиму Павскому и
разделял мнения осуждавших.
Был
в Киеве священник о. Ботвиновский — человек не без обыкновенных слабостей, но с совершенно необыкновенною добротою. Он, например, сделал раз такое
дело: у казначея Т. недостало что-то около тридцати тысяч рублей, и ему грозила тюрьма и погибель. Многие богатые люди о нем сожалели, но никто ничего не делал для его спасения. Тогда Ботвиновский, никогда до того времени не знавший Т., продал все, что имел ценного, заложил дом, бегал без устали, собирая где что мог, и… выручил несчастную семью.
Но со всеми-то с этими только данными для суждения о характере покойного митрополита какие можно было вывести соображения насчет того, что он сделает
в деле интролигатора, где все мы понемножечку милосердовали, но никто ничего не мог сделать, — не исключая даже такое, как ныне говорят, «высокопоставленное» и многовластное лицо, как главный начальник края…
Как там этого ни представляй, а все
в результате выходило, что все походили около печи, а никто оттуда горячего каштана своими руками не выхватил, а труд вынуть этот каштан предоставили престарелому митрополиту, которому всего меньше было касательства к злобе нашего
дня.
Что же он,
в самом
деле, учинит?
Но
в нетерпеливом ожидании результата, который должен был последовать
в самом остром моменте этого чисто мирского, казенного
дела от духовного владыки, мне припомнился еще один, довольно общеизвестный
в свое время
в Киеве случай, где митрополит Филарет своим милосердием дал неожиданный оборот одному деликатнейшему обстоятельству.
И как он приказал — разумеется, так и было. Могло то же самое или что-нибудь
в этом роде случиться и сейчас: он все ведь был тот же сегодня, как и тогда, и ныне он тоже мог что-нибудь такое «лучше» всех нас знать и решить все так, чтобы милость и истина встретились и правда и суд облобызались. Что же дивного, когда
дело пошло не на то, чем мы руководимся, а на то, что он усмотрит.
И ни на минуту до сей поры не уверенный
в возможности спасения интролигатора, я вдруг стал верить, что неожиданное направление, данное
делу князем Васильчиковым, привело это
дело как раз к такому судии, который разрешит его самым наисовершеннейшим образом.
Жид с утра
в этот
день не представлял того ужасающего отчаяния, с каким он явился вчера вечером.
Напоминаю, что это было
в самый превосходный, погожий
день. Покойный владыка Филарет тогда уже был близок к закату
дней и постоянно прихварывал, и даже очень мучительно и тяжко. Страдания его облегчал профессор Вл. Аф. Караваев, а еще чаще его помощник, г. Заславский, которого покойный
в шутку звал «отец Заславский». Промежутки, когда он был здоровее и мог обходиться без визитов «отца Заславского», были непродолжительны и нечасты, но, однако, бывали — и тогда он бодрился и даже выходил на воздух.
Выйдя на короткое, вероятно, время вздохнуть мягким воздухом прекрасного
дня, митрополит был без клобука и всяких других знаков своего сана — по-домашнему,
в теплой шубке и мягеньком колпачке, но Друкарт узнал его издали и, поклонясь, подошел и начал излагать цель своего посольства.
— Владыко, — говорил ему между тем Друкарт, — это
дело теперь
в таком положении… — и он изложил все известное нам положение.
С прекращением Крымской войны и возникновением гласности и новых течений
в литературе немало молодых людей оставили службу и пустились искать занятий при частных
делах, которых тогда вдруг развернулось довольно много. Этим движением был увлечен и я.
Mнe привелось примкнуть к операциям одного английского торгового дома, по
делам которого я около трех лет был
в беспрестанных разъездах.
Останавливаясь, как требовали
дела, то
в одном, то
в другом месте, иногда довольно подолгу, я
в свободное время много читал и покупал интересовавших меня старых и новых сочинений.
Что это
в самом
деле: как и на чем могло быть написано Моисеем Пятокнижие, каким способом мог быть истолчен
в порошок золотой телец, когда золото
в порошок не толчется, и тому подобные вопросы смущали меня и заставляли искать на них удовлетворительного, резонного решения.
Понятно, что это был торговый прием, — да и не
в этом
дело; а мне нравился сам переплетчик, и я с ним разговорился. Предметом разговора были поначалу эти же принесенные им книги «Иудейские письма к господину Вольтеру».