Неточные совпадения
«Эй, Азамат, не сносить
тебе головы, — говорил я ему, — яман [плохо (тюрк.).]
будет твоя башка!»
— Славная у
тебя лошадь! — говорил Азамат. — Если бы я
был хозяин в доме и имел табун в триста кобыл, то отдал бы половину за твоего скакуна, Казбич!
Вдруг, что ж
ты думаешь, Азамат? во мраке слышу, бегает по берегу оврага конь, фыркает, ржет и бьет копытами о землю; я узнал голос моего Карагёза; это
был он, мой товарищ!..
— Если б у меня
был табун в тысячу кобыл, — сказал Азамат, — то отдал бы
тебе его весь за твоего Карагёза.
— В первый раз, как я увидел твоего коня, — продолжал Азамат, — когда он под
тобой крутился и прыгал, раздувая ноздри, и кремни брызгами летели из-под копыт его, в моей душе сделалось что-то непонятное, и с тех пор все мне опостылело: на лучших скакунов моего отца смотрел я с презрением, стыдно
было мне на них показаться, и тоска овладела мной; и, тоскуя, просиживал я на утесе целые дни, и ежеминутно мыслям моим являлся вороной скакун твой с своей стройной поступью, с своим гладким, прямым, как стрела, хребтом; он смотрел мне в глаза своими бойкими глазами, как будто хотел слово вымолвить.
— Послушай, — сказал твердым голосом Азамат, — видишь, я на все решаюсь. Хочешь, я украду для
тебя мою сестру? Как она пляшет! как
поет! а вышивает золотом — чудо! Не бывало такой жены и у турецкого падишаха… Хочешь? дождись меня завтра ночью там в ущелье, где бежит поток: я пойду с нею мимо в соседний аул — и она твоя. Неужели не стоит Бэла твоего скакуна?
— Хорошо! Клянусь,
ты будешь владеть конем; только за него
ты должен отдать мне сестру Бэлу: Карагёз
будет ее калымом. Надеюсь, что торг для
тебя выгоден.
— Азамат! — сказал Григорий Александрович. — Завтра Карагёз в моих руках; если нынче ночью Бэла не
будет здесь, то не видать
тебе коня…
— Послушай, моя пери, — говорил он, — ведь
ты знаешь, что рано или поздно
ты должна
быть моею, — отчего же только мучишь меня?
— Послушай, милая, добрая Бэла, — продолжал Печорин, —
ты видишь, как я
тебя люблю; я все готов отдать, чтобы
тебя развеселить: я хочу, чтоб
ты была счастлива; а если
ты снова
будешь грустить, то я умру.
Скажи,
ты будешь веселей?
Нам должно
было спускаться еще верст пять по обледеневшим скалам и топкому снегу, чтоб достигнуть станции Коби. Лошади измучились, мы продрогли; метель гудела сильнее и сильнее, точно наша родимая, северная; только ее дикие
напевы были печальнее, заунывнее. «И
ты, изгнанница, — думал я, — плачешь о своих широких, раздольных степях! Там
есть где развернуть холодные крылья, а здесь
тебе душно и тесно, как орлу, который с криком бьется о решетку железной своей клетки».
— Послушай, Бэла, ведь нельзя же ему век сидеть здесь, как пришитому к твоей юбке: он человек молодой, любит погоняться за дичью, — походит, да и придет; а если
ты будешь грустить, то скорей ему наскучишь.
Тут Печорин задумался. «Да, — отвечал он, — надо
быть осторожнее… Бэла, с нынешнего дня
ты не должна более ходить на крепостной вал».
— Умерла; только долго мучилась, и мы уж с нею измучились порядком. Около десяти часов вечера она пришла в себя; мы сидели у постели; только что она открыла глаза, начала звать Печорина. «Я здесь, подле
тебя, моя джанечка (то
есть, по-нашему, душенька)», — отвечал он, взяв ее за руку. «Я умру!» — сказала она. Мы начали ее утешать, говорили, что лекарь обещал ее вылечить непременно; она покачала головкой и отвернулась к стене: ей не хотелось умирать!..
— Экой
ты, братец!.. Да знаешь ли? мы с твоим барином
были друзья закадычные, жили вместе… Да где же он сам остался?..
«
Ты хозяйский сын?» — спросил я его наконец. — «Ни». — «Кто же
ты?» — «Сирота, убогой». — «А у хозяйки
есть дети?» — «Ни;
была дочь, да утикла за море с татарином». — «С каким татарином?» — «А бис его знает! крымский татарин, лодочник из Керчи».
«
Ты видел, — отвечала она, —
ты донесешь!» — и сверхъестественным усилием повалила меня на борт; мы оба по пояс свесились из лодки; ее волосы касались воды; минута
была решительная. Я уперся коленкою в дно, схватил ее одной рукой за косу, другой за горло, она выпустила мою одежду, и я мгновенно сбросил ее в волны.
— На что мне
тебя? —
был ответ.
— Эта княжна Мери прехорошенькая, — сказал я ему. — У нее такие бархатные глаза — именно бархатные: я
тебе советую присвоить это выражение, говоря об ее глазах; нижние и верхние ресницы так длинны, что лучи солнца не отражаются в ее зрачках. Я люблю эти глаза без блеска: они так мягки, они будто бы
тебя гладят… Впрочем, кажется, в ее лице только и
есть хорошего… А что, у нее зубы белы? Это очень важно! жаль, что она не улыбнулась на твою пышную фразу.
— Нет, видел: она подняла твой стакан. Если б
был тут сторож, то он сделал бы то же самое, и еще поспешнее, надеясь получить на водку. Впрочем, очень понятно, что ей стало
тебя жалко:
ты сделал такую ужасную гримасу, когда ступил на простреленную ногу…
— И
ты не
был нисколько тронут, глядя на нее в эту минуту, когда душа сияла на лице ее?..
— Да я вовсе не имею претензии ей нравиться: я просто хочу познакомиться с приятным домом, и
было бы очень смешно, если б я имел какие-нибудь надежды… Вот вы, например, другое дело! — вы, победители петербургские: только посмотрите, так женщины тают… А знаешь ли, Печорин, что княжна о
тебе говорила?
— Не радуйся, однако. Я как-то вступил с нею в разговор у колодца, случайно; третье слово ее
было: «Кто этот господин, у которого такой неприятный тяжелый взгляд? он
был с вами, тогда…» Она покраснела и не хотела назвать дня, вспомнив свою милую выходку. «Вам не нужно сказывать дня, — отвечал я ей, — он вечно
будет мне памятен…» Мой друг, Печорин! я
тебя не поздравляю;
ты у нее на дурном замечании… А, право, жаль! потому что Мери очень мила!..
Княжна, кажется, из тех женщин, которые хотят, чтоб их забавляли; если две минуты сряду ей
будет возле
тебя скучно,
ты погиб невозвратно: твое молчание должно возбуждать ее любопытство, твой разговор — никогда не удовлетворять его вполне;
ты должен ее тревожить ежеминутно; она десять раз публично для
тебя пренебрежет мнением и назовет это жертвой и, чтоб вознаградить себя за это, станет
тебя мучить, а потом просто скажет, что она
тебя терпеть не может.
— Стало
быть, уж
ты меня не любишь?..
— Может
быть,
ты любишь своего второго мужа?..
«Может
быть, — подумал я, —
ты оттого-то именно меня и любила: радости забываются, а печали никогда…»
У меня
есть до
тебя просьба:
ты будешь нынче у них вечером; обещай мне замечать все: я знаю,
ты опытен в этих вещах,
ты лучше меня знаешь женщин…
— Послушай, — говорила мне Вера, — я не хочу, чтоб
ты знакомился с моим мужем, но
ты должен непременно понравиться княгине;
тебе это легко:
ты можешь все, что захочешь. Мы здесь только
будем видеться…
—
Ты знаешь, что я твоя раба; я никогда не умела
тебе противиться… и я
буду за это наказана:
ты меня разлюбишь!
О, я прошу
тебя: не мучь меня по-прежнему пустыми сомнениями и притворной холодностью: я, может
быть, скоро умру, я чувствую, что слабею со дня на день… и, несмотря на это, я не могу думать о будущей жизни, я думаю только о
тебе…
Из чего же я хлопочу? Из зависти к Грушницкому? Бедняжка! он вовсе ее не заслуживает. Или это следствие того скверного, но непобедимого чувства, которое заставляет нас уничтожать сладкие заблуждения ближнего, чтоб иметь мелкое удовольствие сказать ему, когда он в отчаянии
будет спрашивать, чему он должен верить: «Мой друг, со мною
было то же самое, и
ты видишь, однако, я обедаю, ужинаю и сплю преспокойно и, надеюсь, сумею умереть без крика и слез!»
— То зачем же ее преследовать, тревожить, волновать ее воображение?.. О, я
тебя хорошо знаю! Послушай, если
ты хочешь, чтоб я
тебе верила, то приезжай через неделю в Кисловодск; послезавтра мы переезжаем туда. Княгиня остается здесь дольше. Найми квартиру рядом; мы
будем жить в большом доме близ источника, в мезонине; внизу княгиня Лиговская, а рядом
есть дом того же хозяина, который еще не занят… Приедешь?..
—
Ты будешь танцевать? — спросил он.
«Сегодня в десятом часу вечера приходи ко мне по большой лестнице; муж мой уехал в Пятигорск и завтра утром только вернется. Моих людей и горничных не
будет в доме: я им всем раздала билеты, также и людям княгини. Я жду
тебя; приходи непременно».
«Ни за что не соглашусь! — говорил Грушницкий, — он меня оскорбил публично; тогда
было совсем другое…» — «Какое
тебе дело? — отвечал капитан, — я все беру на себя.
— Грушницкий! — сказал я, — еще
есть время; откажись от своей клеветы, и я
тебе прощу все.
Тебе не удалось меня подурачить, и мое самолюбие удовлетворено; вспомни — мы
были когда-то друзьями…
Несколько лет тому назад, расставаясь с
тобою, я думала то же самое; но небу
было угодно испытать меня вторично; я не вынесла этого испытания, мое слабое сердце покорилось снова знакомому голосу…
ты не
будешь презирать меня за это, не правда ли?
Это письмо
будет вместе прощаньем и исповедью: я обязана сказать
тебе все, что накопилось на моем сердце с тех пор, как оно
тебя любит.
Но
ты был несчастлив, и я пожертвовала собою, надеясь, что когда-нибудь
ты оценишь мою жертву, что когда-нибудь
ты поймешь мою глубокую нежность, не зависящую ни от каких условий.
Мы расстаемся навеки; однако
ты можешь
быть уверен, что я никогда не
буду любить другого: моя душа истощила на
тебя все свои сокровища, свои слезы и надежды.
Любившая раз
тебя не может смотреть без некоторого презрения на прочих мужчин, не потому, чтоб
ты был лучше их, о нет! но в твоей природе
есть что-то особенное,
тебе одному свойственное, что-то гордое и таинственное; в твоем голосе, что бы
ты ни говорил,
есть власть непобедимая; никто не умеет так постоянно хотеть
быть любимым; ни в ком зло не бывает так привлекательно; ничей взор не обещает столько блаженства; никто не умеет лучше пользоваться своими преимуществами и никто не может
быть так истинно несчастлив, как
ты, потому что никто столько не старается уверить себя в противном.
Если б я могла
быть уверена, что
ты всегда меня
будешь помнить, — не говорю уж любить, — нет, только помнить…
Вулич шел один по темной улице; на него наскочил пьяный казак, изрубивший свинью, и, может
быть, прошел бы мимо, не заметив его, если б Вулич, вдруг остановясь, не сказал: «Кого
ты, братец, ищешь?» — «
Тебя!» — отвечал казак, ударив его шашкой, и разрубил его от плеча почти до сердца…
Неточные совпадения
Блеснет заутра луч денницы // И заиграет яркий день; // А я,
быть может, я гробницы // Сойду в таинственную сень, // И память юного поэта // Поглотит медленная Лета, // Забудет мир меня; но
ты // Придешь ли, дева красоты, // Слезу пролить над ранней урной // И думать: он меня любил, // Он мне единой посвятил // Рассвет печальный жизни бурной!.. // Сердечный друг, желанный друг, // Приди, приди: я твой супруг!..»
«Я?» — «Да, Татьяны именины // В субботу. Оленька и мать // Велели звать, и нет причины //
Тебе на зов не приезжать». — // «Но куча
будет там народу // И всякого такого сброду…» — // «И, никого, уверен я! // Кто
будет там? своя семья. // Поедем, сделай одолженье! // Ну, что ж?» — «Согласен». — «Как
ты мил!» // При сих словах он осушил // Стакан, соседке приношенье, // Потом разговорился вновь // Про Ольгу: такова любовь!
Татьяна, милая Татьяна! // С
тобой теперь я слезы лью; //
Ты в руки модного тирана // Уж отдала судьбу свою. // Погибнешь, милая; но прежде //
Ты в ослепительной надежде // Блаженство темное зовешь, //
Ты негу жизни узнаешь, //
Ты пьешь волшебный яд желаний, //
Тебя преследуют мечты: // Везде воображаешь
ты // Приюты счастливых свиданий; // Везде, везде перед
тобой // Твой искуситель роковой.
Порой дождливою намедни // Я, завернув на скотный двор… // Тьфу! прозаические бредни, // Фламандской школы пестрый сор! // Таков ли
был я, расцветая? // Скажи, фонтан Бахчисарая! // Такие ль мысли мне на ум // Навел твой бесконечный шум, // Когда безмолвно пред
тобою // Зарему я воображал // Средь пышных, опустелых зал… // Спустя три года, вслед за мною, // Скитаясь в той же стороне, // Онегин вспомнил обо мне.
Конечно, не один Евгений // Смятенье Тани видеть мог; // Но целью взоров и суждений // В то время жирный
был пирог // (К несчастию, пересоленный); // Да вот в бутылке засмоленной, // Между жарким и блан-манже, // Цимлянское несут уже; // За ним строй рюмок узких, длинных, // Подобно талии твоей, // Зизи, кристалл души моей, // Предмет стихов моих невинных, // Любви приманчивый фиал, //
Ты, от кого я пьян бывал!