Неточные совпадения
— Странно! — сказал Полуектов, тоже крестясь. —
Меня кто-то во сне толкнул под бок тихонько, в
другой раз шибче, в третий еще сильнее, у самого сердца, и проговорил довольно внятно: «Встань…
друга режут шведы… поспеши к нему на помощь. Слышишь? Он зовет тебя». Но какой ты бледный, Семен Иванович! Опять-таки всю ночь не спал и опять что-то писал?
— И та и
другие идут без зова, Никита Иванович! Дни наши в руце Божией: ни одной иоты не прибавим к ним, когда они сочтены. Верь, и моему земному житию предел близок: сердце вещун, не обманщик. Лучше умереть, чем замирать всечасно. Вчера
я исповедался отцу духовному и сподобился причаститься святых тайн; ныне, если благословит Господь, исполню еще этот долг христианский. Теперь хочу открыть тебе душу свою. Ты
меня давно знаешь,
друг, но знаешь ли, какой тяжкий грех лежит на ней?
— Нет,
друг, воистину говорю тебе, как духовнику своему:
я погубил свое детище, и за это наказал
меня Бог. Из многочисленного семейства не осталось у
меня никого на утешение в старости и по смерти на помин души.
— Пустяки! Московиты ломят всегда прямо и не умеют пользоваться извилинами:
я знаю их хорошо! — вскричал Шлиппенбах и, видя, что
другой полковник хотел что-то представить ему, махнул с нетерпением рукой и поскакал вперед.
— С крестом и молитвою за
мною,
друзья! — прибавляет Вадбольский.
—
Я поклялся Кропотову похоронить его здесь. Здесь, на этом месте, будет его могила и моя, если
меня убьют. Так ли,
друзья?
—
Друзья, братья мои! — восклицает Вольдемар. — Со
мною! Еще один удар, и все наше!
А
я себе на ус: где заказывают да принимают, там примут и в
другой раз.
— Война! битва! — повторила его спутница с диким удовольствием. — Пусть дерутся, режутся; пусть сосут
друг у
друга кровь! и
я потешусь на этом пиру.
— Он у своего места; мы к нему идем, — отвечала Ильза. — Работай,
друг! И
я для тебя довольно поработала! Пора и награду!..
Мне Ринген, погибель злодея, его страдания; Вольдемару…
— Господин генерал-кригскомиссар!
Я только теперь признаю вас таким, — произнесла баронесса с видимым смирением. — Вы победили
меня. Горжусь, по крайней мере, тем, что, имев дело с могучим царем Алексеевичем и умнейшим министром нашего века, едва не разрушила побед одного и смелой политики
другого. Надеюсь, что для изображения этой борьбы история уделит одну страничку лифляндке Зегевольд.
— Пожалуй, — сказал Владимир с усмешкою, — давай перекидываться вопросами. Так, в свою очередь, скажи
мне, по какому случаю в этой самой курной избе, в нищенском виде, в образе отступника своего отечества и веры, с какими-то разбойниками, встречаю князя Мышитского, украшение Киевской академии, сподвижника князей Хованских и Милославских, задушевного
друга той же царевны, наконец, преподобного отца Андрея, светильника поморской церкви и главу ее?
Из могилы подам голос, что
я был враг Нарышкиным и
друг Милославским не словом, а делом; что
я в царстве Петра основал свое царство, враждебное ему более свейского [Свейское — шведское.]; что эта вражда к нему и роду его не умерла со
мною и с моим народом; что
я засеял ее глубоко от моря Ледовитого до Хвалынского [Хвалынское море — имеется в виду Каспийское море.], от Сибири до Литвы, не на одно, на несколько десятков поколений.
—
Я друг Милославских, преданный моей благодетельнице, моей царевне…
я более… — присовокупил с притворным участием и любовию Андрей Денисов.
— Эй, брат Удалой! — говорил голос. — Послушай
меня: брось добычу. Право слово, этот рыжий мальчишка был сам сатана. Видел ли, как он всю ночь щерил на нас зубы? то забежит в одну сторону, то в
другую. Подшутил лихо над нами! Легко ли? Потеряли из-под носу авангардию и наверняк попадем не на Черную, а на чертову мызу.
— Не думай,
друг, чтобы
я не понимал тебя и не умел ценить. Чувствую, что ты сделал для
меня, для России, и стараюсь отблагодарить тебя. Не предлагаю тебе денег: это цена заслуг Никласзона. Вот свидетельство за подписью Шереметева. В этой бумаге означено, чем обязан тебе царь русский. Поздравляю тебя с паспортом в твою родину.
Судьбе моей нужен
я в
другом месте: она сближает
меня с Карлом к его или моей погибели.
— Он в этот день стал выше всех. Только ты, верно, не понимаешь его отношений к тебе.
Я не намерен тебя долее томить. Слушай же: тайна твоей жизни разоблачается. В сражении убит полковник Полуектов. Когда стали его хоронить, нашли в мундире его завещание, писанное его
другом Кропотовым.
Я и жена сначала испугались было такого предложения; но, подумав, что у нас еще два сына, все погодки, один краше
другого, надеясь, что наше семейство приумножится и вперед, и посоветовавшись с Андреем Денисовым, решился не мешать благополучию Владимира нашего.
— Густав! — сказал Паткуль, когда они могли беседовать спокойнее. — Представляю тебе моего
друга. Не смотри на бедную его одежду: под нею скрывается возвышенная душа, с которой
я не смею своей поравняться; она не знает мести. Еще прибавлю: он русский!
Я сделался его подданным, его
другом.
— Дней с пять они должны быть уже там. С часу не час ожидаю известия, что перелом твоей судьбы, Густав, совершился. За это теперь отвечаю; но пока не побывал в Гельмете доктор Падуанского университета, пока
я не увидал Адольфа, твой стряпчий мог еще бояться за успех своих планов. Еще один вопрос: заключаешь ли ты свое счастие в том, чтобы Луиза не принадлежала никому
другому, кроме тебя?
Один брат этой Елисаветы — Фриц, имеющий честь быть тебе известным;
другой брат — Немой, которого ты, без сомнения, здесь до
меня видел.
Могу тебе сказать теперь, что к этому времени двое из моих
друзей, подавая
мне из Лифляндии в Лозань руку помощи, вербовали
мне приверженцев и лазутчиков в моем отечестве.
Господин умел их чувствовать и ценить: со смертного одра своего благороднейший из людей и нежнейший из отцов поручал
меня с братом этому служителю, как родственнику, как
другу.
—
Друг мой! — сказал Паткуль племяннику своему. —
Я не развертывал до тебя рокового послания. Возложим упование наше на Бога и с твердостию, сродною нашему полу, приступим к чтению.
При этом имени Густав вздрогнул, потер себе лоб рукою, озирался, как бы не знал, где он находится и что с ним делается. Паткуль повторил ему свое замечание, и он схватил опять записку Луизы. Действительно была на ней следующая отметка: «
Я читал это письмо и возвращаю его по принадлежности. Будь счастлив, Густав, повторяю, — вместе с Луизою. Благодарю Бога, что еще время. Давно бы открыться тебе брату и
другу твоему Адольфу Т.».
За этой припиской следовала
другая: «
Я отмщена. В дни счастия своего не забудьте злополучной Ильзы».
„
Друг мой!
мне и плакать не велят, — сказала Луиза, сжимая мою руку.
Сделавшись женою
другого,
я не могу его иметь при себе.
— И мы, — сказал он, — мы настоящие дети: сердимся на чудака, благороднейшего из людей, за слабость, которой сами причастны. Не все ли мы имеем своего конька? Не все ли поклоняемся своему идолу:
я — чести, ты — любви, Фюренгоф — золоту, Адам — своей флоре? О чем ни думает, что ни делает, флора в голове его, в его сердце. И что ж? Когда мы впадаем в безумие оттого, что не можем удовлетворять своей страсти, неужели не извиним в
другом припадка безумия от любви, более бескорыстной, более невинной и чистой?
— Господи! пошли
мне дух терпения и смирения с этим бешеным. Вот видите, господин цейгмейстер:
я возьму под одну мышку «Славянскую Библию», «Institutio rei militaris» и «Ars navigandi» [«Правила военного дела» и «Искусство кораблевождения» (лат.).] под
другую…
— Русские еще не пришли, господин пастор; а хотя бы и так, разве у вас нет
друга ближе Алексеевича? Замок,
мне вверенный, крепок: клянусь богом сил, его возьмут разве тогда, когда в преданном вам Вульфе не останется искры жизни. Но и тогда вы и фрейлейн Рабе безопасны, — прибавил он в первый раз с особенным чувством, посмотря на нее. — Предлагаю вам квартиру бывшего коменданта, которую нынешний не хотел занять.
С трепетом оглядываюсь, махая без цели палашом, кругом стены несколько скелетов человеческих в разных положениях: иные держали какие-то значки,
другие — большие зажженные свечи; все грозили
мне костянками своими.
— Вот в первый раз приход хочет быть умнее своего пастора!
Я не глупее
других; знаю, что делаю, — сказал он с сердцем и, сидя на своем коньке, решил: быть брачному торжеству непременно через двадцать дней. Никакие обстоятельства не должны были этому помешать. — Только с тем уговором, — прибавил он, — чтобы цейгмейстер вступил в службу к Великому Алексеевичу, в случае осады русскими мариенбургского замка и, паче чаяния, сдачи оного неприятелю. — Обещано…
Мое собрало тебя, рассеянного в словах и намеках, в пути и на перепутьях нашего десятилетнего странствия; оно составило себе из человека, который со
мною ходит, которого люди называют Вольдемаром, существо особенное, отличное от
других, но знакомое
мне до последней нити его бытия.
— В
другой раз не будут ошибаться! — сказал хладнокровно цейгмейстер. —
Я требую, чтобы из этих самых плотов сделали мост для перехода мариенбургских жителей, которых
я взял под свою защиту!
—
Друзья мои! — сказал цейгмейстер. —
Я хлопочу о вашем благополучии. Бездельники вздумали было не исполнить своего слова; но кто побывал в моей школе, научится держать его. Московитские плоты к вашим услугам, и
я заставлю победителей переправить вас на ту сторону.
— О ней-то хотел
я с вами переговорить, — перебил Вульф, пожав плечами, и почти насильно отвел Глика в
другую комнату. Здесь, под клятвой, открыл он великую тайну. — Только вам, Вольдемару и штык-юнкеру, — прибавил цейгмейстер, — поверил
я эту тайну. Спасите себя, мою Кете и тех, кто захочет за вами следовать.
—
Другому, кто бы
мне это сказал,
я раскроил бы череп, — перебил Вульф.
— В свое время
я пришел! Был и на твоей улице праздник, названый отец! Теперь пора на
другой пир…
— Что к моему лицу надлежит,
я повелитель их, но по моей любви к ним и к отечеству
друг их и товарищ во всем. Легко, Данилыч, властителю народа заставить величать себя; придворные и стиходеи чадом похвал и без указу задушить готовы: только делами утешно величие заслужить. Впрочем, не о себе хлопочу, mein Herzenskind [Мое дорогое дитя (нем.).], а о благополучии вверенного
мне Богом народа.
—
Я сказал, что эта игрушка их не минет! — восклицал Петр вне себя от радости; благодарил Бога за первую победу русских на Балтийском море, обнимал офицеров, изъявлял свою признательность солдатам, называя их верными товарищами,
друзьями.
— Так мы кстати столкнулись: авось высечем огонь! Вот в чем дело. Дошли до
меня весточки в некоей конфиденции… а с какой стороны ветер дул, не могу тебе поведать — в
другое время, ты знаешь,
я с своих плеч снял бы для тебя рубашку, — вот изволишь видеть, кум, дошли до
меня весточки, что ты под Мариенбургом спровадил какого-то голяка, шведского пленного, куда, на какую потребу, бог весть!..
Горькая смерть на чужбине, труп, не орошенный слезою
друга или соотечественника, не отпетый священником, оспориваемый дикими зверями, — вот очистительная жертва, от
меня ожидаемая!
По крайней мере, часть себя хочу оставить на родине. Пусть частью этой будет повесть моей жизни, начертанная в следующих строках. Рассказ мой будет краток; не утомлю никого изображением своих страданий. Описывая их, желаю, чтобы мои соотечественники не проклинали хоть моей памяти.
Я трудился для них много, так много сам любил их!
Друзья! помяните
меня в своих молитвах…
Для
других неприятен крик этой птицы, но
я, в каких странах ни слышал ее голос, всегда чувствовал в груди сладостное томление, задумывался о родине, о райских, невозвратных днях детства и слезами кропил эти воспоминания.
Бывший предводитель крестьянских мальчиков в Софьине набрал себе войско уже из детей боярских и довел их до строгого себе повиновения — иных из любви к себе,
других из страха к своей силе, за которую прозвали
меня Ильею Муромцем.
Могущество
других не изумляло, не пугало
меня, но возбуждало во
мне досаду; над кем сила моя не брала, тому старался
я искусно подставить ногу и свалить его.
Не спрашивай ни
меня, ни
другого кого, за что царевна тебя любит; может статься, обет, данный твоей матери… может быть,
другое что-либо… этого
я ничего не знаю, — довольно, что она любит тебя, бедного, безродного сироту…