Неточные совпадения
А одежа, одежа, мое дитятко, вся, как жар, горела; на голове шапочка, золотом шитая, словно с крыльями;
в руке волшебная тросточка с серебряным набалдашником: махнет ею раз,
другой, и версты не бывало!» Но я с старушкою заговорился.
И вот бедная чета, волшебным жезлом могучей прихоти перенесенная из глуши России от богов и семейства своего, из хаты или юрты,
в Петербург,
в круг полутораста пар, из которых нет одной, совершенно похожей на
другую одеждою и едва ли языком; перенесенная
в новый мир через разные роды мытарств, не зная, для чего все это делается, засуеченная, обезумленная, является, наконец,
в зале вельможи перед суд его.
Пара входит на лестницу,
другая пара опускается, и
в этом беспрестанном приливе и отливе редкая волна, встав упрямо на дыбы, противится на миг силе ветра, ее стремящей;
в этом стаде, которое гонит бич прихоти, редко кто обнаруживает
в себе человека.
Не играл ли беззаботно на родном пепелище среди товарищей детства; не бил ли оземь на пирушке осушенную чашу, заручая навеки душу свою
другу одного вечера; не принимал ли из рук милой жены резвое, улыбающееся ему дитя, или, как тать,
в ночной глуши, под дубинкой ревнивого мужа, перехватывал с уст красавицы поцелуй, раскаленный беснующимися восторгами?
Но ветреник
в делах сердечных был совсем
другой в делах государственных, и если б порывы пламенной души его не разрушали иногда созданий его ума, то Россия имела бы
в нем одного из лучших своих министров.
В то время, когда раболепная чернь падала пред общим кумиром и лобызала холодный помост капища, обрызганный кровью жертв; когда железный уровень беспрестанно наводился над Россиею, один Волынской, с своими
друзьями, не склонял пред ним благородного чела.
Записка была готова
в одну минуту, подписана самим кабинет-министром и вручена чудесной Цивилле. Он отправился с Зудой
в другую комнату, а Мариула, произнеся вслед им вполголоса, но так, чтобы они слышали: «Зачем я не знатная госпожа? Зачем нет у меня дочери?» — спешила к товарищу своему.
И цыганка
в несколько прыжков у крыльца дворцового, и покорный товарищ за ней, ни жив ни мертв.
В другое время палки осыпали бы их, но было уже поздно…
Государыня села
в первую карету с придворною дамою постарше;
в другую карету вспрыгнула Мариорица, окруженная услугами молодых и старых кавалеров.
Другой ушат воды обдал мученика с ног до головы. На этот раз рубашка покрылась чешуей, и струи, превратясь будто
в битое стекло, рассыпались с треском по снегу.
Так переходил он от одного первого человека
в государстве к
другому, не возбуждая ни
в ком опасения на счет свой и ненависти к себе, во всякое время, при всех переменах, счастливый, довольный своей судьбой.
Он взял ее под особенное свое покровительство и с офицером (старым, израненным) послал, отдельно от
других пленников,
в Петербург, описав ее чудесную историю, как сам слышал, государыне.
Прибавьте к этому пламенное воображение и кипучую кровь, весь этот человеческий волканизм, с одной стороны, с
другой — примешайте вкрадчивую любезность, ум, страсть
в каждом движении и звуке голоса — и рецепт любви готов. Маленький доктор,
в блондиновом паричке и с двумя крылышками за плечами, попав раз к таким пациентам, то и дело посещает их и каждый раз, очинивши исправно свое перо, пишет на сигнатурке: repetatur [Повторить (лат.).] прибавить того, усилить сего.
Волынской вышел от молдаванской княжны
в каком-то чаду сердечном, видел только по дороге своей два глаза, блестящие, как отточенный гранат, как две черные вишни; видел розовые губки — о! для них хотел бы он превратиться
в пчелу, чтобы впиться
в них, — видел только их, отвечал невпопад своему переводчику или вовсе не отвечал, грезил, мечтал, забывал политику, двор, Бирона,
друзей, жену…
В другой день, на
другое пожатие она отвечает ему тем же… и ей кажется
в эту минуту, что земля и небо готовы перед ней и над ней раскрыться.
А девушке и не приходила
в голову мысль, что тот, кто ее любит, мог иметь неразрывные связи с
другой, что любовь его преступна.
Он сорвал печать и, к удивлению своему, нашел
в пакете еще
другой, запечатанный, с надписью руки самого Бирона, и бумагу
в лист, просто сложенную.
Он покинул семейство свое, составил прошение к императрице,
в котором описывал жестокости временщика и корыстолюбивые связи его с поляками, ездил по Малороссии собирать к этому прошению подписи важных лиц, успел
в своем намерении и пробрался до Твери, где удачно обменил собою простого малороссиянина, которого,
в числе
других, везли сюда на известный праздник.
Да опять, как проведать ей тайны господские, которые говорятся только
в кабинете, между самыми близкими
друзьями.
— Пока они неопасны! Что станется тогда с вашим предприятием, с вашими
друзьями, которых вовлекли
в него, с вами самими?..
Прервавший их тайную беседу был волшебник
в высокой островерхой шапке и
в долгополой мантии с иероглифами и зодиаками, с длинною тростью
в одной руке и урной
в другой.
Гости очень веселились, танцевали живо, как молодые, плясали уморительно по-стариковски, приводя
в движение подушки, которыми обвязались; закидывали хозяина вопросами на разные чудные голоса, пускали шутихи остроумия и по временам намекали ему о некоторых тайнах его, известных только его
друзьям.
В самом деле, Артемий Петрович, сличая рост и ухватки своих
друзей, уверился, что это точно они, да и карлы были те самые, которых он видал у Перокина и Щурхова.
— Боже! он погубит себя, — шепотом говорил Зуде волшебник, отведя его
в сторону, — он, верно, принимает его за
друга… Сердце замирает от мысли, что он проговорится… Он с бешенством на меня посмотрел, грозился на меня, показывал, что сдернет с меня маску… Я погиб тогда. Отведи его, ради бога!
—
В другой раз прячь получше свои толстые жабры, пышные губки и бородавку на ухе, а карлом своим не хвастайся.
Волынской вынул из урны свернутую бумажку и прочел: «Берегитесь! все ваши гости лазутчики Бирона, выучившие роль ваших
друзей и приехавшие к вам под именами их. Они хотят втереться к вам
в кабинет. Не оскорбляйте рыцаря: это брат герцога».
— Вот видишь, любезный
друг, — сказал он, — я только что пред вами получил прошение на имя государыни за подписью какого-то Горденки и еще нескольких важных лиц.
В нем описываются злодеяния Бирона. Но — слышишь? просят вина! Не взыщи. Завтра
в восемь часов утра приезжай ко мне с нашими задушевными — я вам расскажу все подробно.
— Она горюет, — продолжал Волынской, — что ошиблась
в выборе своего рыцаря. Но добрая Семирамида узнает когда-нибудь свою ошибку — к черту угрюмого конюшего (при этих словах рыцарь нахохлился), и блаженство польется
в ее стране, как льется теперь у нас вино.
Друзья, за здравие Семирамиды!
Раз проехал мнимый ямщик под самыми окнами Мариорицы и мимо маленького дворцового подъезда. Какая досада! никого не видно.
В другой, объехав две-три улицы и возвращаясь опять к крыльцу, как бы очарованному для него, он заметил издали мелькнувшие из сеней головы. Ближе — нельзя сомневаться: это головы женские. На лестнице, сошедшей
в улицу, захрустел снег под ножками; хрустнуло и сердце у Волынского. Сильною рукою замедляет он шаг коней.
Окруженная подругами, которые смотрели на нее, как бы желали себе: одна — ее мягких волос, свивавшихся черными лентами около шеи и до пояса,
другая — ее румянца, третия — ее стана, плеч и бог знает чего еще; замечая
в их глазах невольную дань ее превосходству и видя это превосходство
в зеркале, осыпанная нежными заботами служанки, стоявшей на коленах у ног ее, Мариорица казалась какою-то восточною царицей, окруженною своими подданными.
Горничная проворно скинула с нее обувь, брала то одну, то
другую ногу
в руки, грела их своим дыханием, потом на груди своей; согревши, положила одну ножку на ладонь к себе, любовалась ею, показала ее
в каком-то восторге подругам княжны, как бы говоря: «Я такой еще не видывала! вы видали ли?» — и, поцеловав, спешила обуть.
Только на берегу Невы, к Смоляному двору, прорывался конский топот. На дровнях неслись два мужика; один правил бойкою лошадью,
другой сидел позади, свеся ноги. Бороды их густо заиневело. Между ними лежал рогожечный куль, порядочно вздутый. Вид этой поклажи
в такое время не предвещал ничего доброго.
Этот кусок льду, облегший былое я, частицу бога, поглотивший то, чему на земле даны были имена чести, благородства, любви к ближним; подле него зияющая могила, во льду ж для него иссеченная; над этим чудным гробом, который служил вместе и саваном, маленькое белое существо, полное духовности и жизни, называемое европейцем и сверх того русским и Зудою; тут же на замерзлой реке черный невольник, сын жарких и свободных степей Африки, может быть, царь
в душе своей; волшебный свет луны, говорящей о
другой подсолнечной, такой же бедной и все-таки драгоценной для тамошних жителей, как нам наша подсолнечная; тишина полуночи, и вдруг далеко, очень далеко, благовест, как будто голос неба, сходящий по лучу месяца, — если это не высокий момент для поэта и философа, так я не понимаю, что такое поэзия и философия.
«Вдруг из княжон
в цыганки! Каково так упасть?» — повторяет про себя Мариула и просит вновь своего товарища, слугу и
друга помочь ее горю. Только ему одному поверила она частью свою тайну: душа его для тайны Мариулы, как крыша гробовая — раз заколоченная, не открывается ни для кого.
Другие домы более скромной наружности, выбегали, однако ж, по вызову правительства на большую прешпективу и своими новенькими, черепичными или гонтовыми крышами свидетельствовали, что и они достойны показаться
в большом свете и стать
в указанную линию.
Последние лучи как хорошо графят розовые черепичные крыши (кое-где
в два-три этажа, словно две-три шляпы треугольные, одна на
другую нахлобученные, кое-где стрельчатые, минаретные или наподобие голубятен)!
Множество пустырей; домы будто госпитальные жители, выглядывающие
в белых колпаках и
в белых халатах и ставшие один от
другого в стрелковой дистанции, точно после пожара; улицы только именем и заборами, их означающими; каналы с деревянными срубами и перилами, снежные бугры, безлюдство, бироновские ужасы: незавидная картина!
Бросают товар, деньги, запирают лавки, запираются
в них, толкают
друг друга, бегут опрометью, задыхаясь, кто куда попал,
в свой, чужой дом, сквозь подворотни, ворота на запор,
в погреб, на чердак, бросаются
в свои экипажи, садятся, не торгуясь, на извозчиков; лошади летят, как будто
в сражении, предчувствуя вместе с людьми опасность.
Через огромную нечистую переднюю, где стояли дрова, скамейка
в инвалидном состоянии и непокрытое ведро с водой, ввели Мариулу
в другую большую комнату
другого содержания, но не менее мрачную.
По одну сторону зерцала поставили Мариулу, по
другую — Языка; ее, красивую, опрятную,
в шелковом наряде, по коему рассыпались золотые звезды (мать княжны Лелемико унизилась бы
в собственных глазах, если бы одевалась небогато), ее, бледную, дрожащую от страха; его —
в черном холщовом мешке, сквозь которого проглядывали два серые глаза и губы, готовые раскрыться, чтобы произнести смертельный приговор.
— Вася,
друг мой! скорей обещанное, или я накину на себя петлю, — сказала цыганка. Сердце ее разрывалось от досады, что
в ней опять нашли сходство с княжной Лелемикой.
Сделав спрос у щеколды
другой двери, вступили они
в избу, хорошо окутанную и освещенную.
— Батюшка, как бы вспомнить! (
Другая, на месте нашей лекарки, сказала бы, может быть: помоги господи! но она призывала имя господне только
в важных случаях.)
Пьет ли зелено вино? голосят ему
в ухо: «Пропил ты и так молитву!» Осушил ли стклянку? на дне дразнят его языком; какая-то рыжая борода по губам вытирает, и кто-то шепчет ему: «Молитвой закуси!» Обезумел Сидорка: то бранится сам с собой, то упрашивает невидимо кого;
в ину пору отмахивается попусту,
в другую пору белугой вопит: «Батюшки! режут! душат!» С тем и пошел ровнехонько через год
в могилу; лишь перед смертным часом покаялся отцу духовному, что пьяный бросил шапку с молитвой, которую он дал ему.
Матки несут что-то
в руках: у одной черный петух, у
другой черный кот или кошка.
Огромные переходы вели к дому;
в них и на лестнице расставлены были по местам,
в виду один от
другого, часовые из гвардии герцогской.
Покрытый батистовым пудрамантом и нежа одну стройную ногу, обутую
в шелковый чулок и
в туфле, на пышном бархате скамейки, а
другую спустив на персидский ковер, сидел он
в креслах с золотою герцогскою короною на спинке; осторожно, прямо взглядывался он по временам
в зеркало,
в котором видел всего себя.
Первый был только строгий, безотговорочный исполнитель тайных приговоров, исправная хлопушка, которою колотил людей, как мух, не зная, однако ж, за что их душил: одним словом, немой, готовый по первому взгляду своего повелителя накинуть петлю;
другой — ловкий, умный лазутчик, советник, фактор и допросчик по всем делам, где дух человека и гражданина выказывал себя
в словах, или даже намеках, благородным противником властолюбивой личности временщика.
Таким образом, каждый из двух соперников, герцог курляндский и Волынской, имел по советнику равно лукавому. Разница между ними была
в том, что Зуда с возвышенною и благородною душой действовал из одной бескорыстной преданности и любви к своему доверителю и
другу, во имя прекрасного и высокого, а Липман — готовый на все низости и злодейства, служил своему покровителю и единомышленнику из честей и злата.
— Что забавляюсь. Да, да, любезный Липман, я пошутил, потому что на лице твоем заметил предвестие чего-то доброго. Знаю, как дело наше важно, по связям его с польскими делами; но уверен также, что
в особе нашего обер-гофкомиссара и
друга мы имеем сберегателя, который не допустит до нас неприятностей.