Из-за высокой спинки кресел видна черная, лоснящаяся голова, обвитая белоснежною чалмою, как будто для того, чтобы придать еще более достоинства ее редкой черноте. Можно бы почесть ее за голову куклы, так она неподвижна, если бы в физиономии араба не выливалась душа возвышенно-добрая и глаза не блистали то негодованием, то жалостью при виде страданий или неволи ближнего.
Голова его опустилась на грудь; черные длинные волосы пали в беспорядке на прекрасное, разгоревшееся лицо и образовали над ним густую сеть; в глазах начали толпиться думы; наконец, облако печали приосенило их.
В то время, когда раболепная чернь падала пред общим кумиром и лобызала холодный помост капища, обрызганный кровью жертв; когда железный уровень беспрестанно наводился над Россиею, один Волынской, с своими друзьями, не склонял пред ним благородного чела.
Между этими дамами одна отличалась чудною красотою и собольею островерхою шапочкой наподобие сердца, посреди которой алмазная пряжка укрепляла три белые перышка неизвестной в России птицы. Черные локоны, выпадая из-под шапочки, мешались с соболем воротника. Если б в старину досталось описывать ее красоту, наши деды молвили бы просто: она была так хороша, что ни в сказках сказать, ни пером написать. Это была молдаванская княжна Мариорица Лелемико.
В это время надо было видеть в толпе два неподвижные черные глаза, устремленные на молдаванскую княжну; они вонзились в нее, они ее пожирали; в этих глазах был целый мир чувств, вся душа, вся жизнь того, кто ими смотрел; если б они находились среди тьмы лиц, вы тотчас заметили бы эти глаза; они врезались бы в ваше сердце, преследовали бы вас долго, днем и ночью.
Когда Мариорица, разбросав черный шелк своих кудрей по обнаженным плечам, летала с тамбурином в руках и вдруг бросала на своего опекуна молниеносные, сожигающие взоры или, усталая, останавливала на нем черные глаза свои, увлажненные негою, избытком сердечным, как бы просящие, жаждущие ответа; когда полураскрытые уста ее манили поцелуй — тогда и у старика поворачивалась вся внутренность.
Француженка, узнав, что Мариорица родилась христианкою, старалась беседами на языке, непонятном для черных стражей, ознакомить ученицу свою с главными догматами своей веры.
Увидеть мужчину ловкого, статного, красивого, с глазами, проницающими насквозь сердца, с черными кудрями, свободно падающими на плеча (Волынской редко пудрился), и сделать сравнение с ним и турецким длиннобородым козлом или черным евнухом значило с первого приступа склонить оружие.
Лицо круглое, как мапемонда, [Карта полушарий (фр.).] синеватое, задавленное масленым галстуком, на котором покоился тучный, двумя ступенями, подбородок; бородавка на левой щеке, умильно-важная физиономия, крутой сияющий лоб, вделанный в мучной насаленный оклад с двумя мучными же мортирами по бокам и черным кошельком назади, одним словом, это все был сам Василий Кириллович Тредьяковский.
Волынской вышел от молдаванской княжны в каком-то чаду сердечном, видел только по дороге своей два глаза, блестящие, как отточенный гранат, как две черные вишни; видел розовые губки — о! для них хотел бы он превратиться в пчелу, чтобы впиться в них, — видел только их, отвечал невпопад своему переводчику или вовсе не отвечал, грезил, мечтал, забывал политику, двор, Бирона, друзей, жену…
Усадили княжну в огромные президентские кресла, которых древность и истертый бархат черного порыжелого цвета еще резче выказывали это юное, прелестное творение, разрумяненное морозом, в блестящей одежде, полураспахнувшейся как бы для того, чтобы обличить стройность и негу ее форм.
Окруженная подругами, которые смотрели на нее, как бы желали себе: одна — ее мягких волос, свивавшихся черными лентами около шеи и до пояса, другая — ее румянца, третия — ее стана, плеч и бог знает чего еще; замечая в их глазах невольную дань ее превосходству и видя это превосходство в зеркале, осыпанная нежными заботами служанки, стоявшей на коленах у ног ее, Мариорица казалась какою-то восточною царицей, окруженною своими подданными.
Этот кусок льду, облегший былое я, частицу бога, поглотивший то, чему на земле даны были имена чести, благородства, любви к ближним; подле него зияющая могила, во льду ж для него иссеченная; над этим чудным гробом, который служил вместе и саваном, маленькое белое существо, полное духовности и жизни, называемое европейцем и сверх того русским и Зудою; тут же на замерзлой реке черный невольник, сын жарких и свободных степей Африки, может быть, царь в душе своей; волшебный свет луны, говорящей о другой подсолнечной, такой же бедной и все-таки драгоценной для тамошних жителей, как нам наша подсолнечная; тишина полуночи, и вдруг далеко, очень далеко, благовест, как будто голос неба, сходящий по лучу месяца, — если это не высокий момент для поэта и философа, так я не понимаю, что такое поэзия и философия.
По одну сторону зерцала поставили Мариулу, по другую — Языка; ее, красивую, опрятную, в шелковом наряде, по коему рассыпались золотые звезды (мать княжны Лелемико унизилась бы в собственных глазах, если бы одевалась небогато), ее, бледную, дрожащую от страха; его — в черном холщовом мешке, сквозь которого проглядывали два серые глаза и губы, готовые раскрыться, чтобы произнести смертельный приговор.
Когда они проснулись, был уже вечер. На столе, покрытом скатертью с красною оторочкой, горела сальная свеча. Девочка, проворная, как белка, ставила на него огромные ломти черного хлеба и огромную деревянную солоницу с узорочною резьбой. Хозяйки не видать было. Котенок играл бумажкой, которую на нитке спускала с полатей трехлетняя девочка. Из-под белых волос ее, расправленных гребешком, словно волны молодого барашка, и свесившихся вместе с головой, можно было только видеть два голубые плутоватые глазка.
Цыган вынул роговой гребень и причесал себе черные с проседью волосы на голове, остриженной в кружок, и подставил умильно пред глаза старушки лицо свое, густо опушенное бородою.
Научают чернь, дворянство слухами о жестокостях моих, вооружают против меня целые селения, говоря, что я хочу ввести басурманскую веру в России, что я антихрист, и целые селения бегут за границы.
Он погрузился в одну мысль о Мариорице. Вся душа его, весь он — как будто разогретая влажная стихия, в которой Мариорица купает свои прелести. Как эта стихия, он обхватил ее горячей мечтой, сбегает струею по ее округленным плечам, плещет жаркою пеною по лебединой шее, подкатывается волною под грудь, замирающую сладким восторгом; он липнет летучею брызгою к горячим устам ее, и черные кудри целует, и впивается в них, и весь, напитанный ее существом, ластится около нее тонким, благовонным паром.
Взоры княжны, увлажненные любовью, то останавливаются на нем, то застилаются черными длинными ресницами; он пьет ее душу в этих взорах, он черпает в них море блаженства.
От этого движения свалилась с головы княжны шапочка, и черные длинные косы пали ей на колена. Как она была хороша в эту минуту!.. Сама государыня посмотрела на нее с восторгом матери, подняла ей косы, обвила ими дважды голову, надела ей шапочку несколько набекрень, по-русски, полюбовалась опять на нее с минуту и, с нежностью потормошив ее двумя пальцами за подбородок, примолвила...
— Не пытать ли ее по-бироновски?.. Ну ее к черту! Пропавшего не воротишь. А что до благодарности, не говори мне об этом, друг мой! Ты знаешь, сколько я сам виноват пред одной особой (он разумел жену); чего ж ожидать от черни?..
Молодая пригожая негритянка, с коралловым ожерельем вокруг черной шеи, в белой шерстяной одежде, умильно улыбнулась своему соотечественнику, — в этой улыбке было что-то более, нежели дружеское приветствие, — кивнула ему курчавою головкой, давая знать, чтобы следовал с своей подругой за нею, привела их к одной двери в коридоре, отворила осторожно дверь и, всунув в отверстие голову, сказала...
Он сто раз печатлеет огонь своей страсти на белой шее и плечах, на пурпуре щек, на черных, мягких косах, путающихся по лицу его и мешающихся с черными кудрями его волос, он пожирает ее своими лобзаниями.
Отделение опального дома, где находились приятели, осветилось вдруг фонарем, и сквозь серебряную пыль падавшего снега озарились вполне жалкая, распетленная фигура Зуды и вытянутая из плеч голова Липмана, с ее полудиском рыжих косм, разбежавшихся золотыми лучами из-под черного соболя шапки, с раскрытою пастью, с дозорными очами, как бы готовыми схватить и пожрать свою жертву, и, наконец, сердитое лицо долговязого, тщедушного Эйхлера с его бекасиным носом.
Съесть хотят вас очи Иоанна Грозного, и черная борода его, кажется, шевелится вместе с устами, готовыми произнести слово: «Казнь!» Ослеплен, истыкан судом домашним бедный Годунов, которого благодеяния народу, множество умных и славных подвигов не могли спасти от ненависти потомства за одно кровавое дело (и маляр, как член народа, как судья прошедшего, взял своенад великим правителем, пустив его к потомству с чертами разбойника).
Тронься он только на какое дело против Бирона, и княжну сделают чернее угля: вот чего страшится несчастный, попавшийся в эту западню, хитро устроенную, нечего таить, господин Зуда!
Особенно любила играть ее длинными черными волосами: то рассыпала их кругом головы, то свивала густыми струями вдоль щек и по шее, то заплетала в две косы, позволяя им сбегать из-под золотой фески, или обвивала ими голову под собольей шапкой, или пускала по спине в одну густую косу почти до полу.
Свет молчит, пока властелин его сковал ему уста грозою; но одно слово — и бесчестье бедной девушки, как ходячая монета, разойдется по рукам черни, жадной к злословию.
Ты восстановляешь его, снова служишь ему с благоговением, приносишь чистые жертвы, достойные божества, созидаешь ему храм до неба; но чернь говорит: «Кумир осквернен» — и бежит поклоняться другим богам.
Вдруг мимо его пронеслось что-то черное, как дух полуночный, как вихрь, и пахнуло на него ужасом; но, заметив его, остановилось, страшно взглянуло ему в глаза и захохотало так, что подрало его по коже и волосы встали дыбом.
Голова его спустилась на грудь; черные длинные волосы пали в беспорядке на прекрасное, разгоревшееся лицо и образовали над ним густую сеть, сквозь которую глаза бросали отблеск пламенной и сумрачной души.
— Наташа! милая Наташа! — мог только произнести Волынской, и она в объятиях его. И он увлекает ее к себе на колена, прижимает ее руки к сердцу, целует ее в очи и в уста. Она прильнула к нему всем существом своим, обвилась около него, как плющ, то прижимает его страстно к груди своей, то посмотрит ему в очи, не веря своему счастию, то милует его, резвится, как дитя, убирает его кудри, потопив в них свои розовые пальчики, то путает с их черною смолью лен своих кудрей.
Тредьяковский (с гордостью охорашиваясь). Чего мы не возможем?.. О! го, го!.. И доложить вам осмеливаюсь, что стоит только некоторые слова, резвунчики, прыгунчики, как горные козочки, вытеснить, а на место их вогнать траурные и тяжелые, как черные волы, с трудом раздирающие плугом утробу земную. Однако ж дозвольте обратиться к предпринятому мною труду в честь его светлости, великого покровителя наук и благодетеля России.
Между тем неслышными шагами вошел в комнату старичок, едва ли не семидесятилетний, худощавый, бледно-восковой, с серебряным венцом из волос, с редкою седою бородкой, в черном русском кафтане, подпоясанный ремнем, — настоящий мертвец, которого требовала к себе земля!
Явно, что он влюблен, потому что стал еще доверчивее прежнего; у него даже появилось серебряное кольцо с чернью, здешней работы: оно мне показалось подозрительным…
Черная с белым, без единого цветного пятна, материнская спальня, черное с белым окно: снег и прутья тех деревец, черная и белая картина «Дуэль», где на белизне снега совершается черное дело: вечное черное дело убийства поэта — чернью.
Сорвись все звезды с небосвода, Исчезни местность, Все ж не оставлена свобода, Чья дочь — словесность. Она, пока есть в горле влага, Не без приюта. Скрипи перо, черней бумага, Лети минута.