Неточные совпадения
— Я ему говорю: «Иди, негодяй, и заяви директору, чтобы этого больше не было, иначе папа на вас на всех донесет начальнику края».
Что же вы думаете? Приходит и поверит: «Я
тебе больше не сын, — ищи себе другого сына». Аргумент! Ну, и всыпал же я ему по первое число! Ого-го! Теперь со мной разговаривать не хочет. Ну, я ему еще покажу!
— Тридцать, — говорит Манька обиженным голосом, надувая губы, — ну да,
тебе хорошо,
ты все ходы помнишь. Сдавай… Ну, так
что же дальше, Тамарочка? — обращается она к подруге. —
Ты говори, я слушаю.
— Странная
ты девушка, Тамара. Вот гляжу я на
тебя и удивляюсь. Ну, я понимаю,
что эти дуры, вроде Соньки, любовь крутят. На то они и дуры. А ведь
ты, кажется, во всех золах печена, во всех щелоках стирана, а тоже позволяешь себе этакие глупости. Зачем
ты эту рубашку вышиваешь?
—
Что кому нравится, Женечка. Вот и
ты тоже хорошенькая и милая девушка, и характер у
тебя такой независимый и смелый, а вот застряли мы с
тобой у Анны Марковны.
Ты с ними делаешь,
что хочешь, а у меня всё — либо старики, либо грудные младенцы.
—
Ты бы, Феклуша, скушала бы и мою котлетку. Кушай, милая, кушай, не стесняйся,
тебе надо поправляться. А знаете, барышни,
что я вам скажу, — обращается она к подругам, — ведь у нашей Феклуши солитер, а когда у человека солитер, то он всегда ест за двоих: половину за себя, половину за глисту.
— Ей-богу.
Ты посмотри у него в комнатке: круглые сутки, днем и ночью, лампадка горит перед образами. Он очень до бога усердный… Только я думаю,
что он оттого такой,
что тяжелые грехи на нем. Убийца он.
— Да, да, мой грузинчик. Ох, какой он приятный. Так бы никогда его от себя не отпустила. Знаешь, он мне в последний раз
что сказал? «Если
ты будешь еще жить в публичном доме, то я сделаю и тэбэ смэрть и сэбэ сделаю смэрть». И так глазами на меня сверкнул.
—
Чего же
ты ругаешься. Женя? Я же
тебя первая не ругала.
— Еще бы
ты первая стала ругаться. Дура! Не все
тебе равно, кто он такой? Влюблена
ты в него,
что ли?
—
Что уж это
ты так, Женечка… Зачем
ты на нее так…
—
Ты давно здесь? — спросил он, прихлебывая пиво. Он чувствовал смутно,
что то подражание любви, которое сейчас должно произойти, требует какого-то душевного сближения, более интимного знакомства, и поэтому, несмотря на свое нетерпение, начал обычный разговор, который ведется почти всеми мужчинами наедине с проститутками и который заставляет их лгать почти механически, лгать без огорчения, увлечения Или злобы, по одному престарому трафарету.
—
Что же,
тебе стыдно было в первый раз?
— Конечно,
что стыдно…
Ты как, папашка, любишь со светом или без света? Я фонарь немножко притушу. Хорошо?
— А
что же,
ты здесь не скучаешь? Как
тебя зовут?
—
Ты что это, Манька Маленькая, не угодила своему кавалеру? — спросила она со смехом. — Жалуется на
тебя: «Это, говорит, не женщина, а бревно какое-то деревянное, кусок лёду». Я ему Пашку послала.
— Тамарочка, твой муж пришел — Володенька. И мой муж тоже! Мишка! — взвизгнула Нюра, вешаясь на шею длинному, носастому, серьезному Петровскому. — Здравствуй, Мишенька.
Что так долго не приходил? Я за
тобой соскучилась.
— Ах
ты, боже мой! — И Лихонин досадливо и нервно почесал себе висок. — Борис же все время вел себя в высокой степени пошло, грубо и глупо.
Что это за такая корпоративная честь, подумаешь? Коллективный уход из редакций, из политических собраний, из публичных домов. Мы не офицеры, чтобы прикрывать глупость каждого товарища.
— Нет, брат, ошибся! — сказал Лихонин и прищелкнул языком. — И не то,
что я по убеждению или из принципа… Нет! Я, как анархист, исповедываю,
что чем хуже, тем лучше… Но, к счастию, я игрок и весь свой темперамент трачу на игру, поэтому во мне простая брезгливость говорит гораздо сильнее,
чем это самое неземное чувство. Но удивительно, как совпали наши мысли. Я только
что хотел
тебя спросить о том же.
— Будет шутить! — недоверчиво возразил Лихонин.
Что же
тебя заставляет здесь дневать и ночевать? Будь
ты писатель-дело другого рода. Легко найти объяснение: ну, собираешь типы,
что ли… наблюдаешь жизнь… Вроде того профессора-немца, который три года прожил с обезьянами, чтобы изучить их язык и нравы. Но ведь
ты сам сказал,
что писательством не балуешься?
— Зачем же, черт побери,
ты здесь толчешься? Я чудесно же вижу,
что многое
тебе самому противно, и тяжело, и больно. Например, эта дурацкая ссора с Борисом или этот лакей, бьющий женщину, да и вообще постоянное созерцание всяческой грязи, похоти, зверства, пошлости, пьянства. Ну, да раз
ты говоришь, — я
тебе верю,
что блуду
ты не предаешься. Но тогда мне еще непонятнее твой modus vivendi [Образ жизни (лат.)], выражаясь штилем передовых статей.
А ведь
ты сам знаешь,
что дети — это самые первые, самые милые вралишки и в то же время самый искренний на свете народ.
Да вот хочешь, я
тебе сейчас пересчитаю по пальцам все случаи, когда проститутка непременно лжет, и
ты сам убедишься,
что к лганью ее побуждает мужчина.
Потому
что сама по себе жизнь или чересчур обыденна и скучна для
тебя, или уж так чересчур неправдоподобна, как только умеет быть неправдоподобной жизнь.
Но заметь, Лихонин, все,
что я говорю, к
тебе не относится.
— Я, как анархист, отчасти понимаю
тебя, — сказал задумчиво Лихонин. Он как будто бы слушал и не слушал репортера. Какая-то мысль тяжело, в первый раз, рождалась у него в уме. — Но одного не постигаю. Если уж так
тебе осмердело человечество, то как
ты терпишь, да еще так долго, вот это все, — Лихонин обвел стол круглым движением руки, — самое подлое,
что могло придумать человечество?
— Ах, да не все ли равно! — вдруг воскликнул он сердито. —
Ты вот сегодня говорил об этих женщинах… Я слушал… Правда, нового
ты ничего мне не сказал. Но странно — я почему-то, точно в первый раз за всю мою беспутную жизнь, поглядел на этот вопрос открытыми глазами… Я спрашиваю
тебя,
что же такое, наконец, проституция?
Что она? Влажной бред больших городов или это вековечное историческое явление? Прекратится ли она когда-нибудь? Или она умрет только со смертью всего человечества? Кто мне ответит на это?
—
Ты хочешь взять отсюда девушку? Спасти? — внимательно глядя на него, спросил Платонов. Он теперь понял к
чему клонился весь этот разговор.
— Вот
тебе честное слово,
что серьезно! Вот ей-богу! с жаром подхватил студент и для чего-то даже перекрестился на пустой угол.
— А
что же? Если они не смеются, а взаправду… А
ты что, Женечка, мне посоветуешь?..
— Ах, дерево какое! — рассердилась Женя. —
Что же по-твоему, лучше: с проваленным носом на соломе сгнить? Под забором издохнуть, как собаке? Или сделаться честной? Дура!
Тебе бы ручку у него поцеловать, а
ты кобенишься.
— Нет, так нельзя, — остановила его Женя, —
что она уйти может — это так, это верно, но неприятностей и крику не оберешься.
Ты вот
что, студент, сделай.
Тебе десять рублей не жаль?
—
Что с
тобою сегодня было, Женя? — спросил он ласково. —
Что? Тяжело
тебе? Не помогу ли я
тебе чем-нибудь?
— Вы знаете, мне все равно,
что трефное,
что кошерное. Я не признаю никакой разницы. Но
что я могу поделать с моим желудком! На этих станциях черт знает какой гадостью иногда накормят. Заплатишь каких-нибудь три-четыре рубля, а потом на докторов пролечишь сто рублей. Вот, может быть,
ты, Сарочка, — обращался он к жене, — может быть, сойдешь на станцию скушать что-нибудь? Или я
тебе пришлю сюда?
—
Что?! — вскипел вдруг Горизонт. — Два рубля восемьдесят копеек?!
Что я сумасшедший
тебе дался? На
тебе рубль, и то благодари бога!
— Уговаривались, уговаривались!.. На
тебе еще полтинник и больше никаких.
Что это за нахальство! А я еще заявлю контролеру,
что безбилетных возишь.
Ты, брат, не думай! Не на такого напал!
—
Что?! Под поезд?! А
ты знаешь,
что за такие слова бывает?! Угроза действием! Вот я сейчас пойду и крикну «караул!» и поверну сигнальную ручку, — и он с таким решительным видом схватился за рукоятку двери,
что кондуктор только махнул рукой и плюнул.
— И очень просто. На нее действительно нет никакого спроса. Представь себе, Анечка,
что ее барахло стоит пятьдесят рублей, двадцать пять рублей получит господин Шацкий, пятьдесят рублей нам с
тобой останется. И слава богу, мы с ней развязались! По крайней мере она не будет компрометировать нашего заведения.
Ровинская уже не рисковала спрашивать — «как дошла
ты до жизни такой?» Но надо сказать,
что обитательницы дома встретили ее с внешним гостеприимством.
—
Что с
тобою, Женечка? Я давно вижу,
что с
тобою делается что-то странное. И Манька это тоже чувствует. Посмотри, как она извелась без твоей ласки. Скажи. Может быть, я сумею чем-нибудь
тебе помочь?
Ты сама могла заметить,
что в последние недели я не обедаю за общим столом и
что сама мою и перетираю посуду.
— Любка, дура,
что с
тобой?! — закричала громко Женька. —
Что?!
— Делай, как знаешь. Конечно, это хорошо. Да поглядите, девчонки, ведь она вся мокрая. Ах, какая дурища! Ну! Живо! Раздевайся! Манька Беленькая или
ты, Тамарочка, дайте ей сухие панталоны, теплые чулки и туфли. Ну, теперь, — обратилась она к Любке, — рассказывай, идиотка, все,
что с
тобой случилось!
— Слушай же, Нижерадзе, я
тебя, наконец, серьезно прошу. Пойми же, черт
тебя побери,
что я не один, а с женщиной. Свинья!
— Эх, князь! У
тебя всегда сальности на уме.
Ты же понимаешь,
что я не о женщине говорю, а о человеке, не о мясе, а о душе.
— Обещаю
тебе,
что через полгода
ты возьмешь свои слова обратно и в знак извинения, чурчхела
ты эриванская, бадриджан армавирский, поставишь мне дюжину кахетинского.
— Ну,
что? Полегшало? — спросила ласково Любка, целуя в последний раз губы Лихонина. — Ах
ты, студентик мой!..
— Подожди, Любочка! Подожди, этого не надо. Понимаешь, совсем, никогда не надо. То,
что вчера было, ну, это случайность. Скажем, моя слабость. Даже более: может быть, мгновенная подлость. Но, ей-богу, поверь мне, я вовсе не хотел сделать из
тебя любовницу. Я хотел видеть
тебя другом, сестрой, товарищем… Нет, нет ничего: все сладится, стерпится. Не надо только падать духом. А покамест, дорогая моя, подойди и посмотри немножко в окно: я только приведу себя в порядок.
—
Ты что же, Александра, точно окостенела? — смеясь, спросил Лихонин.
Он говорил при этом с самым простым и значительным видом: «То,
что я
тебе даю, — Великая книга.