Неточные совпадения
Нетерпеливо платят вперед деньги и на публичной кровати, еще не остывшей от тела предшественника, совершают бесцельно самое великое и прекрасное из мировых таинств — таинство зарождения новой жизни, И женщины с равнодушной готовностью, с однообразными словами, с заученными профессиональными движениями удовлетворяют,
как машины,
их желаниям, чтобы тотчас же после
них, в ту же ночь, с теми же словами, улыбками и жестами принять третьего, четвертого, десятого мужчину, нередко уже ждущего своей очереди в общем зале.
У
него на совести несколько темных дел. Весь город знает, что два года тому назад
он женился на богатой семидесятилетней старухе, а в прошлом году задушил ее; однако
ему как-то удалось замять это дело. Да и остальные четверо тоже видели кое-что в своей пестрой жизни. Но, подобно тому
как старинные бретеры не чувствовали никаких угрызений совести при воспоминании о своих жертвах, так и эти люди глядят на темное и кровавое в своем прошлом,
как на неизбежные маленькие неприятности профессий.
Тамара, улыбаясь на слова Жени, отвечает с едва заметной улыбкой, которая почти не растягивает губы, а делает
их в концах маленькие, лукавые, двусмысленные углубления, совсем
как у Монны Лизы на портрете Леонардо да Винчи.
— Тоже нашла сокровище. Вор несчастный. Приедет в заведение, точно полководец
какой.
Как еще
он не бьет тебя. Воры,
они это любят. И обирает небось?
Все
они относились к
нему очень бережно и внимательно, с какой-то участливой, немножко приторной жалостливостью, что весьма вяжется с внутренними закулисными нравами домов терпимости, где под внешней грубостью и щегольством похабными словами живет такая же слащавая, истеричная сентиментальность,
как и в женских пансионах и, говорят, в каторжных тюрьмах.
Был случай, что Симеон впустил в залу какого-то пожилого человека, одетого по-мещански. Ничего не было в
нем особенного: строгое, худое лицо с выдающимися,
как желваки, костистыми, злобными скулами, низкий лоб, борода клином, густые брови, один глаз заметно выше другого. Войдя,
он поднес ко лбу сложенные для креста пальцы, но, пошарив глазами по углам и не найдя образа, нисколько не смутился, опустил руку, плюнул и тотчас же с деловым видом подошел к самой толстой во всем заведении девице — Катьке.
А то целует-целует, да
как куснет за губы, так кровь аж и брызнет… я заплачу, а
ему только этого и нужно.
К подругам она нежна, очень любит целоваться и обниматься с
ними и спать в одной постели, но ею все
как будто бы немного брезгуют.
Он играет одним пальцем и напевает тем ужасным козлиным голосом,
каким обладают все капельмейстеры, в которые
он когда-то готовился...
Все девицы, кроме гордой Жени, высовываются из окон. Около треппелевского подъезда действительно стоит лихач.
Его новенькая щегольская пролетка блестит свежим лаком, на концах оглобель горят желтым светом два крошечных электрических фонарика, высокая белая лошадь нетерпеливо мотает красивой головой с голым розовым пятном на храпе, перебирает на месте ногами и прядет тонкими ушами; сам бородатый, толстый кучер сидит на козлах,
как изваяние, вытянув прямо вдоль колен руки.
Пожилой гость в форме благотворительного ведомства вошел медленными, нерешительными шагами, наклоняясь при каждом шаге немного корпусом вперед и потирая кругообразными движениями свои ладони, точно умывая
их. Так
как все женщины торжественно молчали, точно не замечая
его, то
он пересек залу и опустился на стул рядом с Любой, которая согласно этикету только подобрала немного юбку, сохраняя рассеянный и независимый вид девицы из порядочного дома.
Ему нравилась своим большим коровьим телом толстая Катя, но, должно быть, — решал
он в уме,она очень холодна в любви,
как все полные женщины, и к тому же некрасива лицом.
Одну минуту
он совсем уж было остановился на Жене, но только дернулся на стуле и не решился: по ее развязному, недоступному и небрежному виду и по тому,
как она искренно не обращала на
него никакого внимания,
он догадывался, что она — самая избалованная среди всех девиц заведения, привыкшая, чтобы на нее посетители шире тратились, чем на других.
Эти деньги
он отделял на женщин и тратил
их медленно, со вкусом, стараясь
как можно более продлить и удешевить наслаждение.
И за свои деньги
он хотел очень многого, почти невозможного:
его немецкая сентиментальная душа смутно жаждала невинности, робости, поэзии в белокуром образе Гретхен, но,
как мужчина,
он мечтал, хотел и требовал, чтобы
его ласки приводили женщину в восторг, и трепет, и в сладкое изнеможение.
Но
он высвободился из-под ее руки, втянув в себя голову,
как черепаха, и она без всякой обиды пошла танцевать с Нюрой. Кружились и еще три пары. В танцах все девицы старались держать талию
как можно прямее, а голову
как можно неподвижнее, с полным безучастием на лицах, что составляло одно из условий хорошего тона заведения. Под шумок учитель подошел к Маньке Маленькой.
Через пять минут она ушла от
него, пряча на ходу в чулок заработанные деньги, на которые,
как на первый почин, она предварительно поплевала, по суеверному обычаю. Ни о содержании, ни о симпатичности не было больше речи. Немец остался недоволен холодностью Маньки и велел позвать к себе экономку.
Так, с шутками и со щипками,
он обошел всех девиц и, наконец, уселся рядом с толстой Катей, которая положила
ему на ногу свою толстую ногу, оперлась о свое колено локтем, а на ладонь положила подбородок и равнодушно и пристально стала смотреть,
как землемер крутил себе папиросу.
Они хотели
как можно шире использовать свой довольно тяжелый заработок и потому решили сделать ревизию положительно во всех домах Ямы, только к Треппелю не решились зайти, так
как там было слишком для
них шикарно.
Но у Анны Марковны
они сейчас же заказали себе кадриль и плясали ее, особенно пятую фигуру, где кавалеры выделывают соло, совершенно
как настоящие парижане, даже заложив большие пальцы в проймы жилетов.
Оба
они, еврей и еврейка, были родом из Гомеля и, должно быть, были созданы самим богом для нежной, страстной, взаимной любви, но многие обстоятельства,
как, например, погром, происшедший в
их городе, обеднение, полная растерянность, испуг, на время разлучили
их.
Он знал, что Сонька была продана одному из скупщиков живого товара ее же матерью, знал много унизительных, безобразных подробностей о том,
как ее перепродавали из рук в руки, и
его набожная, брезгливая, истинно еврейская душа корчилась и содрогалась при этих мыслях, но тем не менее любовь была выше всего.
Их так же,
как Карла Карловича из оптического магазина и Володьку из рыбного, встречали очень радушно, с восторгами, криками и поцелуями, льстя
их самолюбию.
Почему-то
он был сумрачен, хромал на правую ногу и старался
как можно меньше обращать на себя внимание: должно быть,
его профессиональные дела находились в это время в плохом обороте.
Потом
они проводили барышень по домам и у калиток и подъездов прощались с
ними долго и сердечно со смехом и такими размашистыми рукопожатиями,
как будто бы действовали рычагом насоса.
Лихонин говорил правду. В свои студенческие годы и позднее, будучи оставленным при университете, Ярченко вел самую шалую и легкомысленную жизнь. Во всех трактирах, кафешантанах и других увеселительных местах хорошо знали
его маленькую, толстую, кругленькую фигурку,
его румяные, отдувшиеся,
как у раскрашенного амура, щеки и блестящие, влажные, добрые глаза, помнили
его торопливый, захлебывающийся говор и визгливый смех.
— Но самое главное, — продолжал Ярченко, пропустив мимо ушей эту шпильку, — самое главное то, что я вас всех видел сегодня на реке и потом там… на том берегу… с этими милыми, славными девушками.
Какие вы все были внимательные, порядочные, услужливые, но едва только вы простились с
ними, вас уже тянет к публичным женщинам. Пускай каждый из вас представит себе на минутку, что все мы были в гостях у
его сестер и прямо от
них поехали в Яму… Что? Приятно такое предположение?
Никто из близко знавших Рамзеса не сомневался, что
он сделает блестящую карьеру, да и сам Рамзес вовсе не скрывал своей уверенности в том, что к тридцати пяти годам
он сколотит себе миллион исключительно одной практикой,
как адвокат-цивилист.
Он так же,
как и Ярченко, знал хорошо цену популярности среди учащейся молодежи, и если даже поглядывал на людей с некоторым презрением, свысока, то никогда, ни одним движением своих тонких, умных, энергичных губ этого не показывал.
— А хотя бы? Одного философа, желая
его унизит! посадили за обедом куда-то около музыкантов. А
он, садясь, сказал: «Вот верное средство сделать последнее место первым». И, наконец, я повторяю: если ваша совесть не позволяет вам,
как вы выражаетесь, покупать женщин, то вы можете приехать туда и уехать, сохраняя свою невинность во всей ее цветущей неприкосновенности.
— Если я вам не в тягость, я буду очень рад, — сказал
он просто. — Тем более что у меня сегодня сумасшедшие деньги. «Днепровское слово» заплатило мне гонорар, а это такое же чудо,
как выиграть двести тысяч на билет от театральной вешалки. Виноват, я сейчас…
Мишка-певец и
его друг бухгалтер, оба лысые, с мягкими, пушистыми волосами вокруг обнаженных черепов, оба с мутными, перламутровыми, пьяными глазами, сидели друг против друга, облокотившись на мраморный столик, и все покушались запеть в унисон такими дрожащими и скачущими голосами,
как будто бы кто-то часто-часто колотил
их сзади по шейным позвонкам...
— Очень, очень рад, — приветливо ответил Платонов и вдруг поглядел на Лихонина со светлой, почти детской улыбкой, которая скрасила
его некрасивое, скуластое лицо. — Вы мне тоже сразу понравились. И когда я увидел вас еще там, у Дорошенки, я сейчас же подумал, что вы вовсе не такой шершавый,
каким кажетесь.
— Ну да! Ну конечно! — возразил Собашников, презрительно кривляясь. — У
него такая прекрасная защита,
как весь публичный дом. И, должно быть, все вышибалы с Ямской —
его близкие друзья и приятели.
— Нет, не то, — возразила ласковым шепотом Тамара. — А то, что
он возьмет вас за воротник и выбросит в окно,
как щенка. Я такой воздушный полет однажды уже видела. Не дай бог никому. И стыдно, и опасно для здоровья.
А ведь
он по-настоящему набожен и, я уверен, пойдет когда-нибудь в монахи и будет великим постником и молитвенником, и, черт
его знает,
каким уродливым образом переплетется в
его душе настоящий религиозный экстаз с богохульством, с кощунством, с какой-нибудь отвратительной страстью, с садизмом или еще с чем-нибудь вроде этого?
— А Нинка говорит: я, говорит, ни за что с
ним не останусь, хоть режьте меня на куски… всю, говорит, меня слюнями обмочил. Ну старик, понятно, пожаловался швейцару, а швейцар, понятно, давай Нинку бить. А Сергей Иваныч в это время писал мне письмо домой, в провинцию, и
как услышал, что Нинка кричит…
Так
как девчонка вся переволновалась, и уже осипла от слез, и всех дичится —
он, этот самый «имеющийся постовой городовой», вытягивает вперед два своих черных, заскорузлых пальца, указательный и мизинец, и начинает делать девочке козу!
Прокурор, который присутствовал при последнем туалете преступника, видит, что тот надевает башмаки на босу ногу, и — болван! — напоминает: «А чулки-то?» А тот посмотрел на
него и говорит так раздумчиво: «Стоит ли?» Понимаете: эти две коротеньких реплики меня
как камнем по черепу!
Все мы проходим мимо этих характерных мелочей равнодушно,
как слепые, точно не видя, что
они валяются у нас под ногами.
Один большой писатель — человек с хрустально чистой душой и замечательным изобразительным талантом — подошел однажды к этой теме, и вот все, что может схватить глаз внешнего, отразилось в
его душе,
как в чудесном зеркале.
Он только поглядел на жесткие,
как у собаки, волосы швейцара и подумал: «А ведь и у
него, наверно, была мать».
Судьба толкнула
их на проституцию, и с тех пор
они живут в какой-то странной, феерической, игрушечной жизни, не развиваясь, не обогащаясь опытом, наивные, доверчивые, капризные, не знающие, что скажут и что сделают через полчаса — совсем
как дети.
И тогда же
он подумал (и впоследствии часто вспоминал об этом), что никогда
он не видел Женю такой блестяще-красивой,
как в эту ночь.
Едва закрылась дверь за
его широкой, неуклюжей фигурой в сером платье,
как тотчас же Борис Собашников заговорил с презрительной резкостью...
— Э… послушайте…
как вас?.. Это, должно быть, и есть ваша любовница? Э? — И
он концом сапога показал по направлению лежавшей Паши.
— Что за чушь? — воскликнул Борис и поднял кверху плечи и фыркнул носом. —
Какие очки? Почему очки? — Но машинально, двумя вытянутыми пальцами,
он поправил дужку пенсне на переносице.
— Вы
как хотите, господа, это дело вашего личного взгляда, но я принципиально ухожу вместе с Борисом. Пусть
он там неправ и так далее, мы можем выразить
ему порицание в своей интимной компании, но раз нашему товарищу нанесли обиду — я не могу здесь оставаться. Я ухожу.
Ярченко послал через Симеона приглашение, и актер пришел и сразу же начал обычную актерскую игру. В дверях
он остановился, в своем длинном сюртуке, сиявшем шелковыми отворотами, с блестящим цилиндром, который
он держал левой рукой перед серединой груди,
как актер, изображающий на театре пожилого светского льва или директора банка. Приблизительно этих лиц
он внутренне и представлял себе.
Вместе с
ним пришли две
его дамы: Генриетта — самая старшая по годам девица в заведении Анны Марковны, опытная, все видевшая и ко всему притерпевшаяся,
как старая лошадь на приводе у молотилки, обладательница густого баса, но еще красивая женщина — и Манька Большая, или Манька Крокодил.