Неточные совпадения
После молитвы наступила полная тишина. Раздражение кадета не
только не улеглось, но, наоборот, все возрастало. Он кружился в маленьком пространстве четырех квадратных шагов,
и новые дикие
и дерзкие мысли все более овладевали им.
—
И никакого «но», — возразил учитель. —
Только с разрешения вашей матушки вы можете покинуть корпус, да еще в такое неурочное время. Откровенно, по-дружески, советую вам переждать эту ночь. Утро дает совет — как говорят мудрые французы.
Гораздо позднее узнал мальчик причины внимания к нему начальства. Как
только строевая рота вернулась с обеда
и весть об аресте Александрова разнеслась в ней, то к капитану Яблукинскому быстро явился кадет Жданов
и под честным словом сказал, что это он, а не Александров, свистнул в строю. А свистнул
только потому, что лишь сегодня научился свистать при помощи двух пальцев, вложенных в рот,
и по дороге в столовую не мог удержаться от маленькой репетиции.
Александров назовет свое имя
и год выпуска, но священник
только покачает головою с жалостным видом.
Лишь
только Феб осветит елки,
Как уж проснулись перепелки,
Спешат, прекрасные, спешат.
На нас красотки не глядят.
А мы, отвергнутые, млеем,
Дрожим
и даже пламенеем…
Александров идет в лазарет по длинным, столь давно знакомым рекреационным залам; их полы
только что натерты
и знакомо пахнут мастикой, желтым воском
и крепким, терпким, но все-таки приятным потом полотеров. Никакие внешние впечатления не действуют на Александрова с такой силой
и так тесно не соединяются в его памяти с местами
и событиями, как запахи. С нынешнего дня
и до конца жизни память о корпусе
и запах мастики останутся для него неразрывными.
На дачном танцевальном кругу, в Химках, под Москвою, он был ее постоянным кавалером в вальсе, польке, мазурке
и кадрили, уделяя, впрочем, немного благосклонного внимания
и ее младшим сестрам, Ольге
и Любе. Александров отлично знал о своей некрасивости
и никогда в этом смысле не позволял себе ни заблуждений, ни мечтаний; но еще с большей уверенностью он не
только знал, но
и чувствовал, что танцует он хорошо: ловко, красиво
и весело.
Ах! Однажды его великая летняя любовь в Химках была омрачена
и пронзена зловещим подозрением: с горем
и со стыдом он вдруг подумал, что Юленька смотрит на него
только как на мальчика, как на желторотого кадетика, еще даже не юнкера, что кокетничает она с ним
только от дачного «нечего делать»
и что если она в нем что-нибудь
и ценит, то
только свое удобство танцевать с постоянным партнером, неутомимым, ловким
и находчивым; с чем-то вроде механического манекена.
Надо сказать, что в этой молодой
и веселой компании господин Покорни был не
только не нужен, но, пожалуй, даже
и тяжел.
Четыре дня не появлялся Александров у Синельниковых, а ведь раньше бывал у них по два, по три раза в день, забегая домой
только на минуточку, пообедать
и поужинать. Сладкие терзания томили его душу: горячая любовь, конечно, такая, какую не испытывал еще ни один человек с сотворения мира; зеленая ревность, тоска в разлуке с обожаемой, давняя обида на предпочтение… По ночам же он простаивал часами под двумя тополями, глядя в окно возлюбленной.
В тот же день влюбленный молодой человек открыл, что таинственная буква Ц. познается не
только зрением
и слухом, но
и осязанием. Достоверность этого открытия он проверил впоследствии раз сто, а может быть,
и больше, но об этом он не расскажет даже самому лучшему, самому вернейшему другу.
Только спустя несколько минут он сообразил, что иные, не выдержавши выпускных испытаний, остались в старшем классе на второй год; другие были забракованы, признанные по состоянию здоровья негодными к несению военной службы; следующие пошли: кто побогаче — в Николаевское кавалерийское училище; кто имел родню в Петербурге — в пехотные петербургские училища; первые ученики, сильные по математике, избрали привилегированные карьеры инженеров или артиллеристов; здесь необходимы были
и протекция
и строгий дополнительный экзамен.
Доктор Криштафович
только наблюдал
и делал отметки на списке против фамилий.
И еще другое: один за другим проходили мимо него нагишом давным-давно знакомые
и привычные товарищи. С ними вместе сто раз мылся он в корпусной бане
и купался в Москве-реке во время летних Коломенских лагерей. Боролись, плавали наперегонки, хвастались друг перед другом величиной
и упругостью мускулов, но самое тело было
только незаметной оболочкой, одинаковой у всех
и ничуть не интересною.
И тут
только заметил он, что прежние золотистые усики на верхней губе Бутынского обратились в рыжие, большие, толстые фельдфебельские усы, закрученные вверх.
Здесь
и старые юнкера-второкурсники, которых сразу видно по выправке,
и только прибывшие выпускные кадеты других корпусов, как московских, так
и провинциальных, в разноцветных погонах.
Москва же в те далекие времена оставалась воистину «порфироносною вдовою», которая не
только не склонялась перед новой петербургской столицей, но величественно презирала ее с высоты своих сорока сороков, своего несметного богатства
и своей славной древней истории.
Поэтому решим твердо
и дадим друг другу торжественное слово, что с самого начала учебного года мы не
только окончательно прекращаем это свинское цуканье, достойное развлечений в тюрьме
и на каторге, но всячески его запрещаем
и не допустим его никогда.
Да
и зачем ему соваться в высшее, обер-офицерское общество? В роте пятьдесят таких фараонов, как
и он, пусть они все дружатся
и развлекаются. Мирятся
и ссорятся, танцуют
и поют промеж себя; пусть хоть представления дают
и на головах ходят,
только не мешали бы вечерним занятиям.
Так, или почти так, выразили свое умное решение нынешние фараоны, а через день, через два уже господа обер-офицеры; стоит
только прийти волшебной телеграмме, после которой старший курс мгновенно разлетится, от мощного дуновения судьбы, по всем концам необъятной России. А через месяц прибудут в училище
и новые фараоны.
Роздых
и умягчение фараонским душам бывает
только по четвергам.
С высоты своей славы — пусть
только московской, но несомненной — он, как
и почти все музыкальные маэстро, презирал большую, невежественную толпу
и был совсем не чувствителен к комплиментам.
Москвичи говорили про него, что он уважает
только двух человек на свете: дирижера Большого театра, строптивого
и властного Авранека, а затем председателя немецкого клуба, фон Титцнера, который в честь компатриота
и сочлена выписывал колбасу из Франкфурта
и черное пиво из Мюнхена.
Ибо, —
и тут он повысил голос до окрика, — ибо, как
только увижу, что мой юнкер переваливается, как брюхатая попадья, или ползет, как вошь по мокрому месту, или смотрит на землю, как разочарованная свинья, или свесит голову набок, подобно этакому увядающему цветку, — буду греть беспощадно: лишние дневальства, без отпуска, арест при исполнении служебных обязанностей.
Заметив проезжавшего легкой рысью лихача на серой лошади, он вскочил в пролетку
и крикнул: «Валяй вовсю!» Примчавшись в училище, потрясенный
только что случившейся с ним бедою, он прибежал к Самохвалову
и рассказал ему подробно все свершившееся с ним.
Наступает суббота. В этот день учебные
и иные занятия длятся
только три часа,
только до завтрака. Придя от завтрака в ротные помещения, юнкера находят разостланную служителями по постелям первосрочную, еще пахнущую портняжной мастерской одежду.
И в ответ на эти поклоны, строго выдержанные в три темпа, Анчутин
только опускает
и подымает веки…
Но их
только двое — Оля
и Люба в сопровождении Петра Ивановича Боброва, какого-то молодого юриста, который живет у Синельниковых под видом дяди
и почти никогда не показывается гостям.
Их
только в нынешнем году начали носить в Москве,
и они так же очаровательно идут к юным женским лицам, разрумяненным морозом, как шли когда-то шляпки глубокой кибиточкой, завязанной широкими лентами.
Ею командовал капитан Алкалаев-Калагеоргий, но юнкера как будто
и знать не хотели этого старого боевого громкого имени. Для них он был
только Хухрик, а немного презрительнее — Хухра.
Ею уже давно командовал капитан Ходнев, неизвестно когда, чем
и почему прозванный Варварой, — смуглый, черноволосый, осанистый офицер, никогда не смеявшийся, даже не улыбнувшийся ни разу; машина из стали, заведенная однажды на всю жизнь, человек без чувств, с одним
только долгом.
Второй курсовой офицер Белов
только покачивал укоризненно головой, но ничего не говорил. Впрочем, он всегда был молчалив. Он вывез с Русско-турецкой войны свою жену, болгарку — даму неописуемой, изумительной красоты. Юнкера ее видели очень редко, раза два-три в год, не более, но все поголовно
и молча преклонялись перед нею. Оттого
и личность ее супруга считалась неприкосновенной, окруженной чарами всеобщего табу.
Показаться перед нею не жалким мальчиком-кадетом, в неуклюже пригнанном пальто, а стройным, ловким юнкером славного Александровского училища, взрослым молодым человеком,
только что присягнувшим под батальонным знаменем на верность вере, царю
и отечеству, — вот была его сладкая, тревожная
и боязливая мечта, овладевавшая им каждую ночь перед падением в сон, в те краткие мгновенья, когда так рельефно встает
и видится недавнее прошлое…
Может быть,
и в самом деле Александров был для нее
только дразнящей летней игрушкой, тем, что теперь начинает называться странным чужим словом — флирт?
Но может быть
и то, что мать трех сестер Синельниковых, Анна Романовна, очень полная, очень высокая
и до сих пор еще очень красивая дама, узнала как-нибудь об этих воровских поцелуйчиках
и задала Юленьке хорошую нахлобучку? Недаром же она в последние химкинские дни была как будто суха с Александровым: или это
только теперь ему кажется?
Согласились
только: его отделенный начальник, второкурсник Андриевич, сын мирового судьи на Арбате, в семье которого Александров бывал не раз,
и новый друг его Венсан, полуфранцуз, но по внешности
и особенно по горбатому храброму носу — настоящий бордосец; он прибыл в училище из третьего кадетского корпуса
и стоял в четвертой роте правофланговым.
—
Только не я, —
и она гордо вздернула кверху розовый короткий носик. — В шестнадцать лет порядочные девушки не думают о замужестве. Да
и, кроме того, я, если хотите знать, принципиальная противница брака. Зачем стеснять свою свободу? Я предпочитаю пойти на высшие женские курсы
и сделаться ученой женщиной.
Здесь есть такое чувство, что вот, на время, приоткрылась запечатанная дверь; запрещенное стало на глазах участников не
только дозволенным, но
и благословенным.
— Во-первых, я вам вовсе не Олечка, а Ольга Николаевна. Ну, пойдемте, если уж вам так хочется.
Только, наверно, это пустяки какие-нибудь, — сказала она, садясь на маленький диванчик
и обмахиваясь веером. — Ну, какое же у вас ко мне дело?
— Ах, от души, от всей души желаю вам удачи… — пылко отозвалась Ольга
и погладила его руку. — Но
только что же это такое? Сделаетесь вы известным автором
и загордитесь. Будете вы уже не нашим милым, славным, добрым Алешей или просто юнкером Александровым, а станете называться «господин писатель», а мы станем глядеть на вас снизу вверх, раскрыв рты.
— Неужели в самом деле так
и будет? Ах, как это удивительно! Но
только нет. Не надо полной фамилии. Нас ведь вся Москва знает. Бог знает, что наплетут, Москва ведь такая сплетница. Вы уж лучше как-нибудь под инициалами. Чтобы знали об этом
только двое: вы
и я. Хорошо?
Но, перейдя в корпус, Александров стал стыдиться этих стишков. Русская поэзия показала ему иные, совершенные образцы. Он не
только перестал читать вслух своих несчастных птичек, но упросил
и мать никогда не упоминать о них.
Только тогда он раскрыл Гербеля
и нашел в нем «Лорелею». Воистину ослепительно прекрасным, совершенным, несравнимым, или, точнее, сравнимым
только с текстом самого Гейне, показался ему перевод Михайлова.
«Да, — подумал он, — так я ни за что не переведу. А если
и переведу, то
только после многих, многих лет изучения всех тонкостей немецкого языка
и кристального вдумывания в слова великого автора. Куда мне!..»
— Здравствуй, здравствуй, милый Алешенька, — говорила она, целуясь с братом. — Иди скорее к нам в столовую. Я тебя познакомлю с очень интересным человеком. Позвольте вам представить, Диодор Иванович, моего брата. Он
только что окончил кадетский корпус
и через месяц станет юнкером Александровского военного училища. А это, Алеша, наш знаменитый русский поэт Диодор Иванович Миртов. Его прелестные стихи часто появляются во всех прогрессивных журналах
и газетах. Такое наслаждение читать их!
Александров внимательно рассматривал лицо знаменитого поэта, похожее на кукушечье яйцо
и тесной раскраской
и формой. Поэт понравился юноше: из него, сквозь давно наигранную позу, лучилась какая-то добрая простота. А театральный жест со столовым ножом Александров нашел восхитительным: так могут делать
только люди с яркими страстями, не боящиеся того, что о них скажут
и подумают обыкновенные людишки.
Это
только в древние библейские времена смертный Иаков осмелился бороться с богом
и отделался сравнительно дешево — сломанной ногой.
Обещание было принято
и, как мистической печатью, было припечатано быстрым, сухим
и горячим поцелуем. Теперь оставалось
только написать рассказ, а там уж Миртов непременно сунет его в журнал какой-нибудь.
Только тогда он уселся на своей койке
и принялся за чтение с бьющимся сердцем.
— До моего сведения дошло, что вы не
только написали, но также
и отдали в журнальную печать какое-то там сочинение
и читали его вчера вечером некоторым юнкерам нашего училища. Правда ли это?